Сердце Зверя. Том 1. Правда стали, ложь зеркал
Шрифт:
Пролог
Агарис
400 год К.С. 1-й день Весенних Скал
Волны помнят. Ветер, тот забывает, Молния ударит и простит — пепел уже невиновен, вчерашний день канул в Закат, Скалам довольно знания, а Волны помнят и ждут. Долго ждут, то играя, то плача. Песня Волн — песня памяти, песня времени, песня жизни. Кто сказал — «изменчив как волна»? Кто решил, что сила есть твердость, мудрость — покой, прощение — благо? Волны бьются в берега, крича о минувшем.
Скалы молчат. Скалы
Рассвет. Первый рассвет весны. Солнце высветило горизонт на востоке, но само еще не показалось. Андиевы шторма уже три дня как улеглись. Море стало спокойным и дружелюбным, радуя людей берега, а те уже проснулись и торопятся к своим лодкам. Они думают о ветре, о рыбе, что ходит в глубинах, и о наживе. Слепцы, они ничего не чувствуют и боятся не полдня, а полуночи. Они живы морем, они принадлежат морю, но сами даже не пена по краю прибоя. Люди слепы и глухи, это Волны знают, не видя, а Скалы ждут, всегда ждут… Пестрые скалы у маленькой деревушки, примостившейся рядом с великим Агарисом; им осталось недолго ждать, совсем недолго.
Утренняя суета на берегу. Кто-то споро управляется с сетями, кто-то сталкивает в воду лодки, догоняя отлив. Молодой рыбак обнимает жену, двое постарше ссорятся, а самые расторопные, торопясь на утренний лов, уже выходят из бухты. Солнце выныривает из волн красным спрутом, пенные гребни становятся розовыми. Все как всегда… Нет! Уже вышедшие в море суденышки торопливо поворачивают; суматошно взмахивая веслами, они бросаются к отмелям в стороне от деревни.
Только что отплывшие рыбаки, ничего не понимая, тревожно переглядываются, поднимают весла; лодки замирают посреди розовеющей воды черными пятнами. На берегу кричат и размахивают руками, заходятся плачем чайки, вторя им, ошалело лает и носится вдоль кромки воды черная собачонка. Что-то грядет — теперь это чуют все.
Тянутся минуты. Свет стекает вниз по склонам, выметая тени. Замолкают люди, но птицы кричат все громче, и собачонка не унимается, а вот и они!.. Одно— и двухмачтовики с узкими обводами и сильно наклоненными вперед форштевнями заполоняют горизонт, врываются в рыбачью бухту, несутся к берегу. Скалятся клыкастые пасти, грозят хищные клювы, раздувают ноздри змеезубые морские кони. Корсарские фациески! В хорне от Агариса…
Вода кипит под чужими веслами, еще немного, и мориски достигнут деревни. Рыбаки кидаются прочь, криками поднимая на ноги округу. Бежать, спасаться, прятать семьи… С шумом, с плачем, с проклятиями люди выскакивают из домов, бросая нажитое годами добро. Скорее! Прочь от негаданной, невозможной беды. Зря — цепочки темных фигур заступают путь, оттесняя беглецов назад, к жалким беззащитным домишкам, а фациески с лошадиными, соколиными, кошачьими головами на форштевнях с хрустом и шорохом выбрасываются на прибрежную гальку. Переваливаясь через борта, на берег сыплются десятки, сотни двуногих зверей. В широких темных рубахах, с обвязанными головами, с кривыми широкими саблями и короткоствольными мушкетами… Они всесильны, они могут творить все, что вздумают, но даже не смотрят на скованную ужасом добычу. Быстро и деловито пришельцы собираются у своих кораблей. Кричат чайки, шипит в гальке морская пена…
Понятный лишь морискам сигнал, и пестрый поток устремляется прочь от деревни. Мимо бесценных для рыбаков сетей, распахнутых дверей, растрепанных перепуганных женщин. Идут быстро, почти бегут. Отстающих подгоняют вожаки, их головы повязаны алым, сабли обнажены. Короткие резкие окрики не дают засмотреться на плохо прикрытые груди, вырвать из судорожно сжатых рук узел с пожитками, заскочить в подвернувшийся по дороге дом.
Несколько бесконечных минут, и корсары исчезают за апельсиновой рощей. Остается охрана у судов, остается цепь «сторожей» на берегу. Они никого не трогают. Переговариваются на своем языке, поглядывая то в сторону Агариса, то на свои фациески. И еще они смеются. Смех, равнодушие, чужие клинки. Неопределенность. Страх.
Широкоплечий пожилой мориск в алой безрукавке поверх рубахи не спеша подходит к растерянным рыбакам. Смотрит не на женщин — на мужчин. Выбирает. Кто-то вжимает голову в плечи, кто-то отодвигается, норовя укрыться за соседской спиной, но двое вскидывают головы.
— Вы! Объясните медузам. — Знакомые слова, на загорелом лице что-то похожее на улыбку… На усмешку обнявшей форштевень крылатой кошки. — Надо сидеть тихо. Вы не нужны… В этот раз — нет.
Поворачивается спиной, все так же неспешно возвращается к своим. Алое пятно еще долго притягивает взгляд. Рыбаки послушно затихают. Они ждут, сами не понимая чего, и вместе с ними ждут мориски, чайки, выброшенные прибоем водоросли, сухие сети, белая колоколенка. Непрочную тишину разрывает грохот, донесшийся из-за прибрежных рощ, за которыми лежит святой город Агарис. Грохот пушек…
Голос пушек не отличить от грома, людям не отличить, но гроза никому не служит. Гроза не убьет просто так, гроза не закончится, не свершив, что должно. Тогда она стихнет, и станут слышны песни и шум тростника. И в зеленых глазах печали, и в цветах, что всегда молчали, отражаясь и умирая, не иссякнет волна живая, не иссякнет песня и память, станет месть веками и снами, извиваясь в узорах листьев, убивая клинком и мыслью, засыпая и просыпаясь, не остынет и не истает…
Дым и вечерний сумрак почти скрыли окружавшие Теониев холм кварталы Бархатного предела — самые богатые кварталы Агариса. Вчера, когда торжествующие мориски через взорванные ворота и оставленные без защиты внешние стены ворвались в припортовые, а затем и зажиточные районы, вспыхнуло немало пожаров. До самого утра огонь разгонял темноту над терзаемым городом.
Агарис кричал от боли под ударами неистовых чужаков. Стрельба, песнопения, стоны, грохот рушащихся стен… Так было всю ночь, так было утром, к вечеру огонь устал. Огонь — но не сталь и не мориски. В припортовых кварталах вовсю хозяйничали корсары, потроша склады и богатые дома. Высоких воинов в алых плащах, вырезавших на Старой стене большую часть гарнизона, добыча не прельщала. Морские шады свое сделали и свое получили, Алые явились за другим — за тем, что гнездится в Теониевой Цитадели, оскорбляя море, берег и небо. Оно порождает грязь и само есть грязь.
Серые стены, сухость пеплом забивает горло. Раньше на серый холм было не подняться, сейчас там просто больно, но надо открыть дорогу и спеть…
Смутная текучая тень возникает на краю колодца рядом с храмом Семи Свечей. Ей тяжело, очень тяжело, ведь она тоже дышит, тоже пьет, тоже испытывает боль, только ненависть сильнее боли, сильнее отвращения, сильней небытия. Скоро серое станет алым, алое канет в синеву, и вернется песня… Она будет петь и помнить о начале и конце, как и раньше, когда на этих берегах было чисто.
Выше, еще выше, туда, где надрываются от плача колокола. Она должна увидеть все, тогда из дыма и ненависти сплетется напев. Тихим плачем цветов сожженных, колокольчиком прокаженных и нестройным воплем набата в этот город пришла расплата. В город гнойной луны, невиновных и виноватых… Бесконечные крыши внизу. Темные крыши, рыжие мельтешащие огни, запах гари. Он не горек, ей не горек, а вот грязь… Она еще здесь. Чувствует. Видит. Боится. Вот она — кучка людей на стене…
Стоят, мрачно смотрят вниз. Серые одежды, серые лица, серые мысли. Сколько таких было на этом холме! Они мнили себя всесильными, они судили, велели убивать и убивали сами. Серые всегда жили долго, но эти скоро умрут… Они считают факелы и думают об утреннем штурме и о смерти. Хорошо, что они думают… Глупости трудно мстить, глупость невозможно испугать, глупость умирает, закрыв глаза. Эти умны, как может быть умно серое. Они боятся и надеются, они хотят жить, хотят властвовать, мстить, разносить свою грязь, но прежде всего — жить!