Серебряное слово. Тарасик
Шрифт:
Мы сидели и молчали.
Я была знакома с Колей довольно хорошо (приходила к нему в гости на медпункт, когда была в колхозе). Он мне показывал свои дневники и разные записи и говорил, что написал бы, пожалуй, побольше, но у него беда: он отчего-то не знает, с чего начинать.
Мне нравился Колин медпункт. Приятно было, что там прохладно, пахнет тесом, а через окошко видны Саяны. А когда в медпункт приходили больные, Коля сдвигал брови и делал страшное лицо. Я пряталась за печку и фыркала.
Один раз он мне
По дороге Коле сильно подбило веткой правый глаз. Глаз запух. Коля думал, что на всю жизнь останется кривой. Он пробыл у лесорубов дней пять (пока поправился старик), а когда возвратился обратно в Тора-хем, доктор Розенкранц дал ему жизни — измордовал его и сказал, что он не имеет права быть фельдшером при такой медицинской безграмотности. Еще бы день-другой — и он остался бы навсегда без глаза.
Коля мне это рассказывал с растерянным выражением лица. Он нисколько не хвастался.
Я думаю, самые большие герои — такие герои, которые ничего не знают о своем героизме.
Я думаю, самые добрые люди — это те люди, которые не знают, что они добрые.
Коля о себе воображает, что он тонкий человек, парень не промах и проныра.
И вот я, понимаешь, сидела с этим пронырой, видела его расстроенное лицо и не знала, что сказать. Мы оба легли на землю, животом вниз, и долго молчали.
И вдруг он заговорил первый, стал сбивчиво рассказывать, что с ним случилось за последние сутки.
Он приехал в Тора-хем вчера в одиннадцать и пошел к чуму старухи Бегзи. В чуме были Чонак, доктор Розенкранц и медсестра Соня из поликлиники.
Вот уже вторые сутки, как старухе делали уколы пенициллина, а температура не снижалась. Розенкранц отчаялся уговорить ее лечь в больницу. Старуха и слышать об этом не хотела, говорила: «Здесь родилась, здесь и умру».
Коля надел халат и принял дежурство. В чуме их осталось только трое: старуха, Коля и Чонак.
Коля поил больную сульфидином и продолжал вводить ей каждые три часа пенициллин. Бегзи бредила, хватала его за руку и говорила: «Улуг-ямчи, улуг-ямчи» (большой доктор).
Чонак сидел по ту сторону очага, поджав ноги, и всхлипывал.
Наплакавшись, он заснул. Чонак спал, и Коля его не будил. Сидел и слушал, как бормочет со сна старуха Бегзи.
Спустилась ночь. Часов в двенадцать в чум вошел Розенкранц, пощупал пульс у старухи, сказал: «Ну что ж, дела не так плохи. В случае надобности разбудишь Чонака и пошлешь его за мной».
И опять их в чуме осталось трое: Бегзи, Коля и Чонак. Чонак старался не смотреть в сторону Коли, Коля старался не смотреть в сторону Чонака.
В чуме было душно и тесно. Ночью у Коли сильно затекли ноги. Он вышел на улицу и стал тихонько похаживать около чума.
Вызвездило.
«Я еще решил: вёдро будет. Эх и много было звезд. Понятное дело — осень…»
Он походил, походил, вернулся в чум и опять уселся около очага.
Старуха спала, и Чонак спал. Коля тоже вроде бы задремал сидя. И вдруг ему почудилось, что о бересту чума колотятся звезды. Он вздрогнул. Старуха глядела на огонь. Из-под одеяла высунулась ее худая рука. Коля натянул одеяло повыше и дал больной пить.
И опять он задумался. И опять ему показалось, что о бересту тихонько заколотились звезды.
Коля тряхнул головой… Старуха глядела в огонь, у нее в глазах отражались две красные точки.
Он осторожно взял ее за руку и стал искать пульс.
Потом снял кепку и позвал:
— Чонак!
Он сказал: «Чонак!» — но Чонак спал.
Тогда Коля снова вышел на улицу, сел на камень и стал поджидать утра. Он не знал, как ему быть, разбудить ли Чонака, чтобы он закрыл глаза матери, или закрыть их самому?
Маша! Пришлось сделать перерыв. Я пишу тебе из клуба (достала керосину).
Десять часов. Тишина. Так хочется с кем-нибудь поговорить по душам.
Вчера хоронили старуху Бегзи.
Играл духовой оркестр. Закрыли столовую и контору «Союзпушнины». Саганбай — председатель исполкома — сидел на ступеньке своего дома и громко плакал. Оказывается, старуха вырастила не только своих шестерых детей. Она усыновила еще четверых чужих ребят (один из них был русский — сирота). Саганбай тоже был ее приемным сыном.
Я не знала, что такой толстый и большой человек может так громко плакать.
В Тора-хеме не оказалось никого из родных детей Бегзи, кроме младшего — Чонака. Но многие оплакивали ее, как родную. Здесь чтут старость. Тувинцы умеют чтить и старость и младенчество.
Из чума вынесли гроб, обтянутый красной материей.
На улицу вышел чуть ли не весь Тора-хем: русские учительницы, медсестры, работники столовой и банка и все тувинцы из чумов и домов.
Мы тронулись к кладбищу. Гроб несли на руках Сонам, Силин, доктор Розенкранц и узбек-бухгалтер.
Рядом с Чонаком шли Лидочка Сапрыкина и два тувинских учителя. Один из них выстроил парами ребят — учеников Чонака. Учитель взмахнул руками, и дети запели траурный марш.
Здесь кладбище на краю города, в тайге. Могила была уже вырыта, и за гробом несли готовый деревянный памятник. Сонам сказал по-тувински короткую речь, и потом ее перевели на русский. Почему-то она запомнилась мне почти целиком.
— Жизнь этой женщины была тяжелая, — сказал Сонам. — Она испытала бесправие, холод и голод… Она боялась всего — огня и грома, духов земли и духов болота. Но у ее детей большая, светлая жизнь. Ее дети — хозяева жизни. Они хозяева природы. Ее детям принадлежат земля и вода, горы и небо. Им принадлежит будущее. Она много, много трудилась, чтобы вырастить своих сыновей. Мы хороним великого труженика — мать.