Серебряный город мечты
Шрифт:
Герр профессор одаряет очередной полуулыбкой, которая призывает не воспринимать его слова всерьез, вот только я воспринимаю.
Наверное, снова бледнею, потому что Дим, впиваясь, кажется, даже в кости, пальцы на моем локте сжимает, призывает изобразить очередную улыбку, от которой губы за сегодня уже болят, но я улыбаюсь послушно.
Рассыпаюсь в благодарностях.
Прощаюсь.
Оказываюсь незаметно в коридоре, в котором отпускать меня Дим не торопится. Он держит крепко, шагает быстро, размашисто. Так, что я переставлять ноги не успеваю, бегу
Извиняется отрывисто Дим.
Дёргает за руку, не обращает внимания на озёра луж. Он подгоняет, чтобы за угол здания завернуть и к мокрой от только закончившегося дождя стене меня пихнуть, нависнуть сверху и тоном ледяным и жутким приказать:
— А теперь рассказывай правду, Север.
Глава 18
Дим
— А теперь рассказывай правду, Север, — я предлагаю.
Пихаю её к стене.
Разжимаю, отпуская запястье, пальцы, под которыми и без того цветные разводы синяков, что ещё явно болезненны, но она молчит, не напоминает. И, когда мы шли, отпустить она не просила, не вырывалась, будто бы больно ей и не было.
Се-вер.
Упрямый.
Взбалмошный Север.
Редкостная зараза, из-за которой я там, в кабинете… улыбался.
Удивлялся, восторгался, заливался, чтоб её, соловьём. Вновь улыбался, ощущая, как внутри ворочалось, кололось у сердца что-то такое, чего ни в одним учебнике нормальной анатомии не предусмотрено.
Впрочем, и в патологии такого не найти.
Оно мнимо.
И всё же оно есть.
Было, горело.
Полыхало огнём, которого в грудной клетке тоже быть не должно, вот только он был. И рёбра, кажется, этот огонь расплавил, прожёг легкие, отчего слова дались через силу, отыскались с большим трудом.
Всё ж нашлись.
И убедить профессора Вайнриха получилось. И на Север неприязненно смотреть он перестал, не выставил нас за дверь, когда уже казалось, что выставит и охрану для надежности вызовет, занесет нас в чёрный список, но… он выслушал.
Кивнул пару раз, и заливать восторженным соловьем мне пришлось дальше, соображать лихорадочно.
Креативить.
Давить помноженную на тревогу злость, что в голове искрила. Не ловить за хвост верткую мысль, которая при взгляде на фотографию мелькнула, и не думать на кой ляд Северу понадобился этот старик тоже пришлось.
Обещать себе, что навязчивую мысль отыщу и Север в лучших традициях инквизиции допрошу, заставлю ответить на все вопросы позже, без профессора и иных свидетелей.
Вытряхну из неё правду.
Вескую причину, по которой идиотом мне быть довелось.
И ответы из неё сейчас, без светила медицины и свидетелей, тянет вытряхнуть в прямом смысле, встряхнуть со всей силой и злостью, затрясти её, приложить затылком об каменную кладку, чтобы мозги на место встали.
Чтобы не смотрела.
Чтобы наконец ответила.
— Север!
— Кукла, — губы она разлепляет.
Отвечает, когда я всё ж её встряхиваю.
Потому что лучше уже встряхнуть, чем об стену приложить. И глаза я закрываю, считаю до десяти, интересуюсь только после этого:
— Какая кукла, Север?
— Он подарил мне куклу. Даже не представился, но вот подарил. Ещё сказал никому не верить, — Север выговаривает медленно, но старательно, разговаривает будто бы сама с собой, смотрит в никуда.
И не рявкнуть на неё сложно, но я перекатываюсь с пяток на носки и обратно, молчу.
Жду.
— Эльза сказала, что кукла времён Ивана Грозного и Екатерины Медичи, — она поясняет. — Мне подарили игрушку Альжбеты из рода Рудгардов, которая жила в Кутна-Горе в шестнадцатом веке.
— Герберт подарил? — очевидное я всё же уточняю.
Хмурюсь.
Потому что про руины замка Рудгардов Йиржи цедил неохотно и тоже хмурясь, ворчал, что Ветке там делать нечего и что, зная её, делать там она всё равно что-то да будет.
Хотя бы просто поглядеть на поросшие мхом старые булыжники явится.
И ведь явится.
Полезет.
И можно только тихо радоваться, что до сих пор со всем своим энтузиазмом и бедовостью она туда не сунулась.
— Да. Он подарил и пропал. И как его найти я не знаю… не знала, — она запинается.
Исправляется.
Молчит долго, обкусывает губы прежде, чем голову запрокинуть, поймать мой взгляд, спросить тихо, почти неразборчиво:
— Что тебе сказал профессор, Дим?
И очередь молчать моя.
Слушать, как в голове, набирая громкость, всё отчетливей трещат невидимые кастаньеты, задают ритм боли, от которой в глазах рябит и тошнота подкатывает.
И курить не стоит.
Прав Дитрих Вайнрих, что не при моем здоровье ещё смолить, сам знаю, вот только за папиросами лезу, шарю по карманам в поисках зажигалки.
В конце концов, терять уже нечего.
Можно гробиться.
— Ничего… — я прислоняюсь рядом.
Опираюсь об стену, без которой, кажется, не устою, не смогу, и сказать ей я ничего не смогу, а сказать надо, пусть и не сразу, пусть только после двух длинных затяжек и дерганья меня за рукав куртки.
Как маленькая.
— Дим…
— Ничего нового он не сказал, — поясняю теперь тоже я, усмехаюсь. — Чудес не бывает, Север.
Даже если хочется верить.
Даже если очень-очень хочется в них верить.
Даже если есть личный ангел-хранитель, с которым — как произнес с чем-то похожим на зависть профессор Вайнрих — мне в этой жизни несказанно повезло, стоит рядом и глаза и без того огромные распахивает, гипнотизирует болью, от которой эти самые глаза сереют.
Хамелеоны.
— Но…
— Можно попробовать, снова разрезать, подправить и сшить. Пятьдесят на пятьдесят, что повезет и будет лучше, — слова разъедают вместе с дымом, и рука слушается меньше обычного, появляется фантомная боль, ещё немного и папироса выпадет, но… к чёрту, и очередную затяжку я делаю. — Как было уже не будет.