Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 2. К-Р.
Шрифт:
«Для меня имела значение дружба с Е[вгенией] Г[ерцык], которую я считаю одной из самых замечательных женщин начала ХХ века, утонченно-культурной, проникнутой веяниями ренессансной эпохи. Ее связывала также дружба с В. Ивановым. Ей принадлежат „Письма оттуда“, напечатанные в „Соврем[енных] записках“, которые, впрочем, не дают о ней вполне верной характеристики. Мои долгие интимные беседы с Е. Г. вспоминаются как очень характерное явление той эпохи. Русский ренессанс, по существу романтический, отразился в одаренной женской душе» (Н. Бердяев. Самопознание).
ГЕРШЕНЗОН Михаил Осипович
Историк русской литературы и общественной
«Маленький, коренастый, скромно одетый человек клокочущего темперамента, но ровного, светлого, на Пушкине окрепшего духа» (Ф. Степун. Бывшее и несбывшееся).
«Маленький, часто откидывающий голову назад, густобровый, с черной бородкой, поседевшей сильно в последние годы; с такими же усами, нависающими на пухлый рот; с глазами слегка навыкате; с мясистым, чуть горбоватым носом, прищемленным пенсне; с волосатыми руками, с выпуклыми коленями, – наружностью был он типичный еврей. Много жестикулировал. Говорил быстро, почти всегда возбужденно. Речь, очень ясная по существу, казалась косноязычной, не будучи такою в действительности. Это происходило от глухого голоса, от плохой дикции и от очень странного акцента, в котором резко-еврейская интонация кишиневского уроженца сочеталась с неизвестно откуда взявшимся оканьем заправского волгаря» (В. Ходасевич. Некрополь).
«Гершензон маленький, черноволосый, очкастый, путанно-нервный, несколько похожий на черного жука. Говорит невнятно. Он почти наш сосед. Иной раз встречаемся мы на Арбате в молочной, в аптеке или на Смоленском.
Сейчас, мягко пошлепывая валенками, ведет он наверх. Гость, разумеется, тоже в валенках. Но приятно удивлен тем, что в комнатах тепло. Можно снять пальто, сесть за деревянный, простой стол арбатского отшельника, слушать сбивчивую речь, глядеть, как худые пальцы набивают бесконечные папиросы. В комнате очень светло! Белые крыши, черные ветви деревьев, золотой московский купол – по стенам книги, откуда этот маг, еврей, вросший в русскую старину, извлекает свою „Грибоедовскую Москву“, „Декабриста Кривцова“. Лучший Гершензон, какого знал я, находился в этой тихой и уединенной комнате. Лучше и глубже, своеобразнее всего он говорил здесь, с глазу на глаз, в вольности, никем не подгоняемый, не мучимый застенчивостью, некрасотой и гордостью. Вообще он был склонен к преувеличениям, извивался, мучительная ущемленность была в нем. Вот кому не хватало здоровья! Свет, солнце, Эллада – полярное Гершензону. Он перевел „Исповедь“ Петрарки и отлично написал о душевных раздираниях этого первого в Средневековье человека нового времени, о его самогрызении, тоске.
Но, разумеется, Гершензону приятно было и отдохнуть. Он отдыхал на александровском времени. И в мирном разговоре, под крик галок московских, тоже отдыхал» (Б. Зайцев. Москва).
«Под очками хмурого, очень строгого лика, с напученными губами, обрамленными черной, курчавой растительностью – лика, внушавшего страх, когда он откидывался в спинку кресла – под очками этого лика из глаз вырывались огни; под крахмальною грудью – кипели вулканы; в иные минуты казалось, что будет сейчас тарарах: где устои культуры? Где выдержка мудрости? Только – огонь, ураган, землетрясение.
Ученейший культуртрегер явил мне не раз мощь в нем живших природных стихий…
В груди маленького человечка с лицом академика – грохотали Этны какие-то… он жил для меня точно в горной пещере, а не в кабинетике; его любимые книги – казались не книгами, а камнями, струящими мудрость; входите, и – попадаете в лепеты живомыслия: прядает живомыслием он; прядают живомыслием стены; и прядают живомыслием книги, которые он открывает; забудешь, откуда пришел; и минутный забег – полуторачасовое сидение.
…Квартира М. О. Гершензона напоминала мне лавочку архивариуса; здесь средь ветоши глупых книжонок (их роль – заметать следы книжищ) хранились ценности; здесь среди так себе брошенных камушков вспыхивали редчайшие перлы; то – брызнь словесных плевков Гершензона над папиросами, не уплотненных в книжную мысль; когда философствовал в книгах, то философия его бледнела перед этими случайными вспыхами меж дымком, бросаемым темными губами его: мне в нос» (Андрей Белый. Между двух революций).
«Вячеслав [Иванов. – Сост.] часто ходил по соседству к Гершензону. Как-то раз, вернувшись домой, он рассказал с одушевлением, какой Гершензон аскет. На стол были поданы угощения, но хозяин за весь вечер медленно, с уважением и почти благоговейно скушал только одну луковицу. С уважением и благоговением относился Михаил Осипович и к предметам. Я помню, как он при мне раз указал на простой, деревянный некрашеный стол и начал нам говорить, сколько творчества, сколько работы понадобилось людям, чтобы создать эту кажущуюся простой обиходную вещь. Он показывал с любовью на форму стола, на его ножки, полировку, ящик. Это уважение к предметам, к творчеству и труду, в них вложенным, мне передалось на всю жизнь» (Л. Иванова. Книга об отце).
ГЕРЬЕ Владимир Иванович
Историк, политический деятель, член-корреспондент Петербургской Академии наук (1902). Ученик Т. Грановского. С 1868 профессор Московского университета по кафедре всеобщей истории; впервые в России ввел в практику специальные семинары по всеобщей истории. С 1876 гласный (в 1892–1904 председатель) Московской Городской думы. В 1876–1906 возглавлял думскую комиссию «О пользах и нуждах общественных». Основатель и первый директор Высших женских курсов в Москве (1872–1888; 1900–1905). Организатор городских участковых попечительств о бедных и первых в России «Домов трудолюбия». Основатель и руководитель (1895–1904) Исторического общества при Московском университете. В 1907 – член Государственного совета. Публикации в журналах «Вестник Европы», «Русский вестник», «Исторический вестник», «Древняя и новая Россия», «Русская мысль» и др. Автор книг «Франциск, апостол нищеты и любви» (М., 1908) «Блаженный Августин» (М., 1910) и др.
«Профессором всеобщей истории был В. И. Герье, – уже тогда не молодой. Самая его внешность не располагала в его пользу. Сухой и длинный, с вытянутым строением нижней части лица, производившей впечатление лошадиной челюсти, с пергаментной, морщинистой кожей, всегда застегнутый на все пуговицы, с неподвижным, каким-то стеклянным выражением глаз, с тонкими губами, иногда растягивавшимися в пренебрежительно-насмешливую улыбку, он как будто боялся уронить свое достоинство и отделял себя от слушателей неприступной чертой. Первая же встреча с ним в аудитории сразу оставила резко отрицательное впечатление. Он точно задался целью прежде всего унизить нас, доказав нам самим, что мы дураки и невежды. Совсем по-гимназически он задал всей аудитории вопрос: сколько было членов в римском сенате? Водворилось молчание. Он пожевал губами и задал еще такого же рода вопрос. Доказав нам, что мы не знаем азбуки, он задал урок: к следующему разу прочесть такую-то главу Тита Ливия и из нее выписать: сколько раз упоминается слово plebs и сколько раз слово populus…На дальнейших курсах Герье перешел к истории французской революции по Тэну, с определенной целью внушить нам его отрицательный взгляд. Когда он замечал отклонение (я читал потихоньку Мишле, – запрещенное тогда в России сочинение), профессор начинал издеваться над жертвой. Я писал ему сочинение о Токвиле, – и тоже испытал его скрытый гнев. Вообще, он боялся, чтобы кто-нибудь не узнал того, чего он не рекомендовал – и не знает…Впоследствии Герье написал, с научной добросовестностью, злобный памфлет по поводу речей ораторов в Первой Государственной Думе. Тема была благодарная: сколько глупостей было там наговорено! И мне вспомнилась профессорская критика Тэна…» (П. Милюков. Воспоминания).