Сергей Иванович Чудаков и др.
Шрифт:
Зато через неделю я оказался в очень неплохом театре, да ещё попал в команду Эфроса. Когда-то, ещё на первом курсе, наш мастер Татьяна Григорьевна Сойникова нам сказала: «Вы особенно не обольщайтесь по поводу театра. Настоящий театр погиб. Правда, есть в Москве один мальчик, который ещё может что-то сделать. Его зовут Толя Эфрос».
Вот коротенький отрывок из письма маме, написанный сразу после моего приезда из Полтавы, где проходили съёмки, но до возвращения Чудакова из Подмосковья: «Театр меня очень хорошо принял, и я попал в группу Эфроса. Скоро начнутся репетиции «Ромео и Джульетты», я, возможно, буду репетировать Ромео или ещё кого-нибудь, начнём заниматься акробатикой, фехтованием, – вот тогда я буду чувствовать себя отлично. Хотя и сейчас у меня настроение неплохое. Буду жить на 80 рублей в месяц (зато потом будет больше). Ем много, курить стал меньше. Почти
Когда Сергей приехал, то даже не заметил пропажи швейной машинки, потому что она всегда стояла на подоконнике за шторой, которую он никогда не открывал. У меня, к несчастью, не хватило ни смелости, ни благородства рассказать Серёже о хвостенковском воровстве, и когда года через полтора-два Чудаков вдруг спросил: «Шери! А ты не знаешь, что случилось со швейной машинкой?» – я ответил совершенно искренне: «Клянусь тебе всеми святыми – Я её не брал!» И он успокоился. А ещё года через два в Ленинграде на Невском я вдруг увидел Лёшу Хвостенко с какой-то девицей и, прижав его к стенке Дворца искусства, высказал ему в самых ярких выражениях всё, что о нём думал. Он оправдывался – говорил, что он в этой комнате не жил и что машинку украли его приятели-наркоманы.
И снова Осетинский: «Перед входом во ВГИК собираю толпу слушателей (в ней и моя будущая жена, тощая провинциальная уродка – попигмалионил полгода – сделал красавицей!) Говорю два часа. Общий восторг. Познакомился тут же с Марленом Хуциевым. «Напишешь мне современную «Войну и мир»?» – Я качаю головой: «Я, конечно, себя ценю, но «Войну и мир» – без меня! Господи! Если б я знал, что речь идёт о будущей «Заставе Ильича» – умер бы со смеха!» (стр. 12)
А вот отрывок из моего письма маме от 29 октября 1963 г.
«У меня сейчас дела блестящи, а вот денег-то и нет, и в ближайшее время до постановочных не будет. Сегодня с утра у меня был первый съёмочный день у Хуциева в «Заставе Ильича». Ещё один «антисоветский фильм»! Будет отличная финальная сцена, о которой знает весь мир, – Никита Сергеевич говорил о ней на пленуме. Так что на мне лежит ответственность аж перед самим премьером! Но сцена небольшая, компактная, так что сниматься я буду не больше недели, а у меня ставка всего-ничего 13,50 в съёмочный день. Дня через два-три я буду переезжать от Чудакова. Снимаю комнату за 30 рублей. Хозяйка просит заплатить вперёд».
С хозяйкой моей ничего не получилось – она на четвёртый или пятый день после моих еженощных бдений с друзьями и подругами вернула мне все деньги и выгнала взашей. Пришлось возвращаться к Чудакову.
IV
Именно в этот раз я впервые увидел его мать. Её, оказывается, время от времени выпускали из психиатрической больницы домой.
Это была абсолютно больная, маленькая, сухонькая женщина, очень скромно одетая во что-то чёрно-серое, – она часами стояла посредине комнаты рядом со столом, даже не облокачиваясь на него, и курила одну сигарету за другой, глядя куда-то вглубь себя, не сдвигаясь с места и не меняя позы. Бог знает, о чём она думала, что вспоминала и что там мерещилось ей в её маленькой, больной головке. Она очень боялась сына, а тот обращался с ней, как с вещью – просто приподнимал её и переставлял, как вешалку, при этом беззлобно, но очень смешно шутил. Иногда, правда, она вызывала в нём приступы ярости, и он вдруг шипел-кричал на неё: «Быстро на кухню! Марш на кухню, я сказал!» И она поспешно семенила по коридору.
К моему ужасу, через несколько дней весь её страх перед сыном вдруг обернулся лютой ненавистью ко мне – я иногда ловил её «испепеляющие» взгляды в мою сторону, а однажды ночью мне приснился какой-то кошмар. И когда я проснулся, первое, что я увидел, было её безумное лицо в тридцати-сорока сантиметрах прямо надо мной! Она глядела не в глаза мне, а чуть выше – в середину лба и точно сверлила в нём дыру. Медленно подносила сигарету к своему старческому рту и так же медленно после затяжки опускала руку. Я, честно говоря, просто не знал, что делать. Когда первый момент ужаса прошёл, я стал ворочаться в надежде, что она очнётся от своего параноического ступора, но это оказалось бесполезным. Прикрикнуть на неё или послать на кухню в манере Чудакова я никак не мог, и всё закончилось тем, что я закрылся от неё с головой одеялом и как-то незаметно уснул. И только потом я сообразил, что ей ничего не стоило окончательно увидеть во мне всё средоточие зла и несчастий её жизни, взять на кухне какой-нибудь тяжёлый предмет – молоток или топорик и жахнуть по тому самому ненавистному месту, куда она хотела проникнуть своим упорным взглядом. У неё была какая-то тяжёлая форма паранойи.
Жили мы втроём недели две, но тут, к моему счастью, мне «нашли» инженера ЖЭКа, который «разрешил» отремонтировать нежилой подвал на улице Чернышевского и жить там какое-то неопределённое время. Это был небольшой, крепенький кирпичный домик девятнадцатого столетия, в подвалах которого когда-то находилась кузница. Лет двадцать пять назад этот дом снесли вместе с соседними домами советской постройки, и на их месте теперь стоит кинотеатр. Подвал был сырой, но тёплый, там не было пола, и я целый ноябрь возился с ремонтом – где-то находил доски, за бутылки договаривался с работягами, и они кое-как сделали мне пол. Мы с Динарой наклеили обои, откуда-то у меня появилась огромная шкура белого медведя, которая потом так же таинственно исчезла. Как-то меня навестили мои друзья-грузины, и чудный, славный и талантливый архитектор Важа Орбеладзе сделал замечательный рисунок моего любимого подвала.
Этот год был, пожалуй, самым счастливым годом моей молодости – я работал в Центральном детском театре, репетировал ночами с Эфросом и его командой «Ромео и Джульетту», играл в его спектакле «В поисках радости» и уже стал обрастать своими поклонниками – «сырами» и «сырихами» [3] ; одновременно репетировал роль Тиля Уленшпигеля в бездарной пьесе у бездарного режиссёра Колесаева, и по всему по этому ноябрь и декабрь проскочили мгновенно.
С Ерёминым и Виноградовым мы уже давно были друзьями, хотя виделись редко, я ещё чаще стал бывать в «Национале», и у меня там появились замечательные друзья – Роман Каплан, Анатолий Брусиловский, Сергей Богословский; мы стали приятелями с Осетинским – он бывал у Чудакова, да и мы с Чудаковым бывали у него дома по каким-то случаям. Я стал в свободные часы между репетициями и спектаклями ходить в театральную библиотеку – она находилась совсем рядом, и запоем читал всё подряд, учил одновременно итальянский и английский языки, и, хотя к концу съёмок я уже мог кое-как объясняться по-итальянски, английский пошёл у меня гораздо быстрее и успешнее. Тут мне помогли две пластинки Фрэнка Синатры, в которого я влюбился с первой же песни. Словом, всё было в самом центре, где все друг друга знали, всё было сконцентрировано, плотно, сжато и бесконечно ново и интересно! У меня чудом сохранилась тетрадь, в которой вместе с рисунком моего подвала и уроками итальянского языка есть несколько дневниковых записей.
3
От названия магазина «Сыры» на улице Горького, где собирались поклонницы С. Я. Лемешева.
«10. 01. 64 г. Опять эта вечная бессонница! В башку лезут… Господи, чего только не лезет в бессонную голову! Ночь, темно, я лежу на спине, думаю как всегда о том, что было, что будет, и, главное, о том, что должно быть, и улыбаюсь. Мне очень нравится бессонница – я к ней привык. А времени уже половина пятого. Завтра, т. е. сегодня, в 10 надо быть в театре, а не спать мне ещё часа полтора, не меньше – это уж я знаю точно. Лихорадочно воображаю себе ближайшее будущее – две премьеры в кино, репетиции Тиля, мечтаю о настоящей работе с Эфросом, вспоминаю С., и всё время одно – работать, не жалея себя, но ради Бога, что-нибудь настоящее, тонкое, истинное. А иногда думаю о смерти. Это смешно, но факт. Вчера, тоже во время бессонницы, думал о том, как быстро может износиться организм от той бездарной жизни, какую я вынужден вести. Думаю о славе, успехе, признании и с раздражением тут же отбрасываю в сторону – не то, всё не то.
Разговариваю сам с собой, твержу себе опять и опять – настоящее, истинное… Надо добиться такой организации своего тела и духа, чтобы всё время слышать и чувствовать предназначение, чтобы изнаслаждаться, изболеться, исстрадаться в своей маленькой жизни ещё до болезней, до смерти, и только тогда принять смерть с той же радостью, с которой сейчас я воспринимаю свою неустроенную жизнь. Одна из моих самых прекраснейших радостей – утром выходить из подвала и дышать воздухом – иду, как на пружинах, великолепно чувствую своё тело, пою, как негр, гимны всем своим мышцам и наполняюсь дичайшим восторгом жизни!»