Сергей Иванович Чудаков и др.
Шрифт:
«Исключали 15-ть раз на разные сроки, терпя, как «гордость школы»– призы за сочинения, всяческие олимпиады, музыкальные доклады, стихи на русском и английском – тогда редкость!» (стр. 7) [2] Примерно через год после нашего знакомства, когда мы уже были «корешами», Осетинский как-то вскользь бросил, что английский и французский он знает свободно и что английский он выучил за три месяца! На меня его слова произвели ошеломляющее впечатление – я тогда ещё верил во всё, сказанное Осетинским, и очень хорошо помню, как, маясь бессонницей в своём подвале на Чернышевского, я подумал – ну, Осетинский, конечно, гений, но если он выучил английский за три месяца, то года за три я уж точно смогу его выучить, если буду заниматься с полной отдачей! Первые три месяца я осваивал только фонетику, каждый день по нескольку часов, прослушивая пластинки и занимаясь со своей замечательной подругой Динарой, которая «передавала» мне знания, учась на первом курсе иняза. И уже через пару месяцев, услышав английский Осетинского, я приободрился – его произношение было ужасным!
2
Здесь
Продолжаю цитировать: «Дальше – звучит гордо: «Драматическая студия при Клубе госторговли г. Ялты». Платят зарплату! Ставлю «Гамлета» и «Фабричную девчонку» (вторым после Б. Львова-Анохина – он пришёл ко мне на Морскую – он видел!) Леплю актёров из солдат (Д. Шахов, тоже режиссёр) и школьниц (Галя Дашевская, ныне нар. артистка!) Ставлю голос певцам филармонии!» (стр. 9)
«А про мою АНДРОНИАДУ читайте в моём коротком романе «Бедный Андрон»… Объяснюсь всё же – потому как мой круг гениев и патриотов Искусства меня как бы до сих пор осуждает за «связь» с Андроном. Объясняю: сначала Андрон мне просто нравился, он безотказно бегал за водкой и рассолом, играл мне Прокофьева – а я ведь помешан на музыке! …И, главное, я люблю, когда меня слушают, я рождён пророчествовать и взывать, а Андрон слушал меня часами, как слушали меня потом в Ленинграде и Авербах, и Шлепянов, и Рейн, и сотни людей.
Он принял меня как Гуру, он обо мне заботился, мной восхищался, А мне негде тогда было жить в Москве (выделено мной. – Л.П., – как я его понимаю!), и мне очень нравилась дача Андрона на Николиной горе… Я, кстати, полагаю, что рано или поздно неизбежно буду объектом тайной гордости будущих потомков Михалковых». (стр. 15)
Тут я вздыхаю и очень искренне бормочу: бедный Осетинский! Здесь надо обратить внимание на удивительную детскую трогательность Осетинского – он объясняет ещё и причины, по которым он был вынужден общаться с Андроном! Но когда я вспоминаю книгу Андрона Кончаловского «Низкие истины» – вялую, глупую и вызывающую чувство брезгливости, я полностью встаю на сторону хвастливого, но яркого и открытого Осетинского. В таких, как он, людях меня всегда поражало только одно: неужели им трудно хотя бы на секунду взглянуть на себя со стороны?!
И вот, наконец, первое упоминание о Серёже Чудакове. Осетинский пишет о своём поступлении на сценарные курсы в 1961 году, ровно за год до моего знакомства с Чудаковым: «Всё это организовал великий поэт, русский Вийон, единственный и незабвенный мой друг Серж. Сергей Иванович Чудаков – величайший русский поэт того нашего времени, который тогда – трудно поверить! – был настоящим ангелом – не пил, не курил, не имел любовниц – только читал и писал гениальные стихи!» (стр. 17) Тут Олег Евгеньевич явно перебрал – и насчёт «единственного и незабвенного» (об этом позже), и насчёт «ангельского чина» Чудакова. Либо Осетинский познакомился с Чудаковым в тот год и ещё не «врубился» в реальную чудаковскую жизнь, либо просто привирает, только непонятно для чего. Чудаков в жизни Осетинского был единственной занозой, от которой он никогда не мог избавиться. Чудаков никогда не курил, вино пил всегда – это видно по самым ранним стихам из «Синтаксиса» да по рассказам Ерёмина, Уфлянда, Герасимова, которые пили вместе с ним и в Ленинграде (1956 год!), и в Москве – начиная с 1958 года. Да и я нашёл его уже выпивающим, уже тогда заметил, что пить ему с его «вялотекущей» очень опасно, и несколько раз ему об этом говорил. А уж насчёт любовниц – тут один только веер обведённых ног на стене говорил сам за себя!
И ещё Осетинский: «Много позже меня спрашивали такие разные Илья Эренбург и Леонид Леонов – «но почему не проза, не стихи? Ведь вы (комплимент!)… так почему кино?» Я тогда стеснялся своей «киношности», боялся – не поймут! Но ответ был всегда один – потому что «Летят журавли»! Потому что – Урусевский!» Тоже – либо наивность, либо лукавство: Осетинский прекрасно знал драконовские законы советской цензуры, и не понимать, что в советском кино сценарист всегда являлся всего лишь материалом, он не мог. И уж какие тут могут быть серьёзные разговоры о Настоящем Искусстве! Так что, на мой взгляд, зря Осетинский не послушался вовремя Леонова и Эренбурга.
Как-то этой же зимой 1962/63 года в коридоре «Мосфильма» я столкнулся с Олегом Ефремовым – главным режиссёром знаменитого тогда «Современника». Он сказал, что видел меня в двух фильмах и хочет, чтобы я работал в его театре. Я чуть не подпрыгнул от счастья – это было бы самым великим везеньем в моей тогдашней жизни. «Но – тут же добавил Ефремов, – у меня дурацкий театр, у нас – «демократия»! Тебе придётся показываться всей труппе. В общем, заходи, и мы поговорим». В то время я бредил пьесой Джона Осборна «Оглянись во гневе» и мечтал сыграть в этой пьесе главного героя, и, когда пришёл в «Современник», я узнал, что театр собирается ставить эту пьесу! Олег Ефремов дал мне в партнёры замечательных артистов: Аллу Покровскую (тогда она была его женой) и Геннадия Фролова. И я почти всю зиму и весну с большими перерывами ходил на репетиции своего отрывка, и это всё затянулось до самой осени.
А влюблённость Чудакова в Нонну независимо и параллельно совмещалась с кучей однодневно-недельных романов, и, поскольку я уже плотно осел в комнате Чудакова, некоторые его романы проходили на моих глазах.
Но – я совсем забыл о коммуналке, в которой царила тётя Шура.
Надо было как-то упрочить моё положение в квартире – инициатива была Серёжина – мы оставляли дверь нашей комнаты приоткрытой и в самый час пик коммунальной жизни с девяти до десяти часов утра я устраивал настоящий концерт – я начинал кричать на него самыми мерзкими и грязными словами, стараясь чаще использовать матерщину тёти Шуры. У меня это получалось намного лучше и естественней, чем его вялые и беспомощные ответы артиста самодеятельного театра. А в ругань я вставлял нужную информацию: «Подонок! Негодяй! Дерьмо! Во что ты превратил свою комнату! Как ты относишься к соседям! Убить тебя мало!» Он – «Шери! Я больше не буду! Я постараюсь! Да я соседей люблю!» Я морщился от его бездарной самодеятельности и неубедительных оправданий и орал на него чуть не по-настоящему, а он, подмигивая, подбадривал меня: «Ещё, ещё – матом!» И я крыл трёхэтажным, хлопал дверью, «кидал» в него табуретку, уходил и т. д. и т. п. Зато вечером или на другой день, если я оказывался на кухне или в ванной, меня уже почтительно приветствовали соседи – мол, наконец-то нашёлся человек, который смог повлиять на мерзавца Чудакова.
Однажды у него появилась девушка, которую он называл Сандрой Милой, Сандрильоной, Сандриной и просто Сандрой. Она, как ему казалось, очень походила на актрису Сандру Мило из «8 1/2 » Феллини. Что-то на самом деле было общее, только чудаковская Сандра была в сто раз проще и беззащитнее. Она его побаивалась и в первый вечер «ускользнула» от него, хотя я и просидел в баре «Украины» с кофе и сигаретами целых два часа. Каким-то образом Сергей уговорил её прийти ещё раз, и, когда я собрался в бар, он вдруг попросил меня не уходить. Было довольно поздно, метро уже было закрыто, он уговорил Сандру остаться ночевать, часа полтора безуспешно возился с ней, она упиралась, плакала, он шипел, ругался или фальшиво шептал ей всякие смешные нежности и вдруг, рассвирепевший, вскочил со своей тахты и попросил меня выйти в коридор. В коридоре он поспешно сказал, что я очень нравлюсь Сандре, что я должен с ней переспать и что это единственный способ заставить её отдаться ему. Я начал протестовать, но он втолкнул меня в комнату, а сам ушёл на кухню. Сандра с плачем стала просить меня оградить её от Чудакова, и я дал ей слово, что не позволю Сергею изнасиловать её. Через какое-то время появился Чудаков: «Ну, как?» Я вышел с ним в коридор и сказал, что отказываюсь принимать участие в его плане, что это будет классическим групповым изнасилованием, что никакого насилия я не потерплю и требую, чтобы он отправил Сандру на такси домой. И тут начался горячий «философский» спор а-ля виноградовский свитер! Мы то выходили на лестничную клетку, накинув на голые плечи пальто, то возвращались в коридор, я выкурил целую пачку сигарет, а Чудаков с ленинским напором всё пытался доказать мне, что я его предаю как товарища по партии. Но у меня на самом деле всегда было полнейшее отвращение к любому виду насилия, а уж к сексуальному – тем более, если ты противен кому-то, как ты можешь относиться к себе после насилия? Сандра уже спала часа три, а мы всё спорили и спорили. Под утро я сказал, что готов идти куда угодно, но ни за что не соглашусь на его бесовский план. Чудаков поднял Сандру, она оделась, мы посадили её в такси, а сами пошли в «Украину» пить кофе, всю дорогу продолжая наш бесконечный спор. Бар открывался в шесть – мы просидели там часа два, и всё время было одно и то же: Чудаков никак не мог доказать мне, что я был не прав. Но в отличие от истории с виноградовским свитером, он меня не выгнал, хотя ещё несколько лет иногда возвращался к нашему «сугубо философскому» спору. Конечно, с точки зрения Чудакова, его необузданной похоти, уровня Сандрильоны, тактики и стратегии сексуального «захвата», Серёжа был абсолютно прав, но… на моём месте должен был оказаться кто-то совсем другой. Я же видел перед собой напуганную, простоватую, совсем неискушённую девочку 18 лет, которая умоляла меня спасти её от монстра, в чьи лапы она попала из чистого любопытства. И каждый раз, когда я читаю его стихи: «Женщины, которых я изнасиловал…», я вспоминаю Сандрильону.
Но вернёмся к Осетинскому. В то время он носился со своим гениальным сценарием «Катера»: «Самый знаменитый и самый смелый сценарий этой эпохи; его крали со стола редактора… Ненапечатанный и непоставленный, сценарий побил все рекорды по количеству посвящённых ему статей… Алексей Арбузов… настолько возбудился, что написал и – послал! – письмо министру культуры Фурцевой, мол – гений тут у нас завёлся, «раз в сто лет такие рождаются (цитата) надо дать ему пожизненную Госпремию!» И дальше: «Я ещё не понимал главной мысли Ломоносова – не первым быть желаю, а Великим! И никто меня не удержит! Сбудется, что я написал себе в дневник в 10 лет! Всё сбудется! И «Оскар», и Нобелевка!» (стр. 18, 19)
Тут я должен вернуться к нашей компании. Лёня Виноградов около пяти лет был моим самым близким другом. Выпив лишнее, он почти всегда начинал скандалить и кричал: «Бродский говно! Есть один великий поэт – Ерёмин!» (У него, слава Богу, хватало ума не называть великим себя.) А однажды, будучи трезвым, он совершенно всерьёз заявил, что они с Мишей к сорока годам получат Нобелевскую премию. Потом, подумав, добавил: «А если не получим, станем грабить банки». На все подобные высказывания Ерёмин только хитро ухмылялся. И, между прочим, это Миша придумал звать Иосифа Бродского «В. Р.», то есть – «Великий Русский», поначалу с лёгкой иронией, но очень скоро ирония пропала сама собой. В конце 60-х в ресторане ВТО мы отмечали премьеру пьесы Виноградова, Ерёмина и Лифшица (Льва Лосева) по книге А. Милна «Винни Пух и все-все-все», поставленную в Московском ТЮЗе. Я сидел рядом с Лифшицем, а напротив нас разбушевавшийся Виноградов кричал своё наболевшее: «Бродский говно! Уфлянд гений! Ерёмин гений!» и т. д. и т. п. Я показал Лифшицу на Лёню и спросил: «Лёша, ну почему он такой мудак?» Лёша ответил: «Да, он мудак, но мы ведь его любим».