Сергей Иванович Чудаков и др.
Шрифт:
Но больше всего меня тогда поразила одна отвратительная история, рассказанная Чудаковым весело и смачно, да ещё с полным оправданием своего негодяйского цинизма. И запомнилась она мне тоже через стихи.
Буквально за пару недель до моего появления у Чудакова жила, по его рассказам, красивая молодая женщина – жена его приятеля то ли из Риги, то ли из Таллина, арестованного за распространение антисоветской литературы и привезённого в Москву прямо на Лубянку. Серёжа проходил по делу как свидетель. Чудаков, зная, как хороша жена его товарища, уговорил её по телефону приехать в Москву, «чтобы как можно скорее вытащить друга из подвалов КГБ!» И предложил ей остановиться у него. На её ответы, что это неудобно и т. д., Сережа патетически восклицал: «Ну что вы! Как можно! Да ещё в такой ситуации! Я же друг!» И т. д. и т. п… Я, уже зная Серёжу, очень хорошо представлял, какой эмоциональный и ораторский напор был им использован, и в конце концов жена друга решилась и приехала к нему. «На третий день я её совратил, и она жила у меня больше месяца!» – заявил он хвастливо и весело. «Да ты же – Монстр!» – ужаснулся я. «Но мало того! – продолжал
Было у него ещё одно признание – он хвастал, что «периодически спит с женой своего хорошего товарища», которую прозвал Манон Леско, и тут же добавлял, что её невежество вдохновило его на гениальную поэтическую строчку: «Манон Леско ещё не прочитала произведение «Манон Леско»!» Однажды ночью Сережа затащил какую-то девицу в подъезд дома на улице Горького, где то ли на третьем, то ли на четвертом этаже находился музей Николая Островского, и там, занимаясь с ней любовью dog style прямо перед дверью квартиры автора романа «Как закалялась сталь», страстно декларировал на весь подъезд: «Жизнь даётся человеку один раз. И прожить её надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…».
А когда в 1994 году я был в Париже в гостях у Алика Гинзбурга в редакции «Русской мысли», Алик подарил мне несколько машинописных страниц со стихами Чудакова, причём самых лучших, и среди них есть одно великолепное стихотворение с упоминанием Манон Леско:
Как новый де Грие, но без Манон Лескополкарты аж в Сибирь проехал я легкои, дело пустяка, проехал налегкечетырнадцать рублей сжимая в кулакеперевернулся мир, теперь другой законя должен отыскать туземную Манонразводку, девочку, доярку, медсеструв бревенчатой избе на стынущем ветру.Но, как потом оказалось, Алик дал мне только те стихи, которые были уже опубликованы и в «Синтаксисе», и в «Голубой лагуне» Кузьминского.
Но вернёмся к Нонне Новосядловой. Я уже говорил, что несколько раз встречался с ней. Каждый раз я должен был её уговаривать – то ли прийти куда-то, то ли помириться с ним, а ещё пару раз я приносил ей какие-то запечатанные конверты. Она очень застенчиво и улыбчиво всё выслушивала, говорила мало и всегда смеялась его стихам и шуткам, которые я передавал ей от его имени. Чудаков каждый день сочинял стихи или строчки, посвящённые ей. Я запомнил совсем мало, да и то потому, что пересказывал их ей. «Обожая Нону, я её не трону». «Хочу любить тебя я, Нона! Любовь пришла и сердце тает. Хочу звонить тебе я, но на звонок мне денег не хватает!» Или вот ещё: «Кинозвезда, приятельница, киска, подставь губам холодное плечо – учись сиять не далеко, не близко, ни холодно, ни горячо».
И ещё было очень много вариантов: Нону, Ноне, Ноной, Нонам…
И в самый апогей их романа (правда, никто не знает, где и когда они встречались) Сергей с восторгом продекламировал свой очередной опус: «Я люблю твои срамные губы и твои фаллопиевы трубы!» Вот это уже точный штрих чудаковского незлобного цинизма. Из других стихов той поры ещё тогда меня поразила последняя строфа его прекрасного стихотворения:
Но я ещё найду единственный размерпрямой как шпага и такой счастливыйчто почернеет мраморный Гомерот зависти простой и справедливой.У мальчика в глазах зажгу пучки огняпоэтам всем с вином устрою ужини даже женщина что бросила меняна время прекратит сношенья с мужем.Я очень хорошо помню даже его жестикуляцию, распев, манеру, как он читал эти удивительные стихи. Но – странно! Прекрасно понимая, что стихи «настоящие», я, да и многие другие, до конца не воспринимали Серёжу как серьёзного поэта. И только умнейший Алик Гинзбург иногда подбирал с пола или просто выпрашивал у Серёжи какой-нибудь текст. А ещё Серёжа сочинял при мне стихи, названные позже «Плебейским романсом», и в разных вариантах придумывал две последние строчки, на которых он потом и остановился:
О, душа, покрытая позором,Улетай, но только не сейчас.Ангел притворяется лифтёром,Прямо в звёзды поднимает нас.И когда он нараспев читал эти стихи, то всегда показывал на свой грязный потолок.
Но… Но! В то время в Москве на этом же Кутузовском проспекте проживал ещё один уникальный и выдающийся монстр (не путать с Брежневым) – Олег Осетинский.
III
Осетинского я увидел впервые в том же кафе-баре гостиницы «Украина» за месяц до знакомства с Чудаковым. Тогда мы снимали комнату с моим грузинским другом Мишей Николадзе рядом со станцией ВДНХ в частном домике с огородом, сарайчиком, курами и свиньями. Сейчас представить себе такое невозможно. Нас попросили освободить комнату немедленно после визита к нам друзей Миши: Саши Рехвиашвили, Важи Орбеладзе, Амира Кокобадзе и ещё каких-то двух «настоящих князей царской крови». Было слишком много чачи, родного кахетинского, тостов, пения и шума. Сам Миша Николадзе был внуком двух великих грузин: Николы Николадзе – учёного и просветителя – и Якова Николадзе – знаменитого скульптора и ученика Родена. В Москве он скрывался от призыва в армию. В ту позднюю осень в Москву на гастроли приехал американский балет Джорджа Баланчина «New York City Ballet», и мы каким-то чудом попали на один из спектаклей. Ещё большим чудом было то, что Миша «скосил» под американца (он всегда одевался «all states» – только во всё «штатское») и прорвался к самому Баланчину прямо в театре. Дело в том, что Баланчивадзе дружил с обоими дедами Миши, и когда Миша с ним встретился, Баланчин просто разрыдался у него в объятьях. Он тут же сунул Мише в спешке две новеньких пластинки и сказал, что будет ждать его у себя в номере после спектакля, и уж там даст ему настоящие подарки.
Мы были потрясены спектаклем, особенно двумя гениальными танцовщиками – Амбруазом и Эдуардом Виллелой, и в назначенное время поднялись на нужный этаж. Я предусмотрительно взял у Миши пластинки и «стал на стрёме» – я должен был сразу перехватить приготовленные для Миши подарки, пока его не засекли кагэбисты – мы это уже проходили с другими знакомыми американцами.
Получив пакет с какими-то журналами и свитерочками, я спустился в бар и стал ждать там Мишу. И – не поверил своим глазам! У стенки за столиком сидел, развалясь, Эдуард Виллела – великий танцовщик, которого мы только что видели, и громко, на весь холл гостиницы кому-то говорил что-то по-английски! Я был в шоке: это был точно он – небольшой, черноволосый, плотный, энергичный, и я уже хотел было подойти и попытаться каким-то образом сказать ему кучу восторженных комплиментов, как вдруг Эдуард Виллела смачно выругался чистейшим русским матом и дальше уже продолжал говорить по-русски громко и хвастливо. Я понял. Это не Виллела. Каким бы дураком я выглядел, если бы подошёл к нему! Минут через десять я узнал у своего приятеля, что это гениальный Олег Осетинский! Сценарист, литератор, скандалист, драчун и прочее. А Миша появился только через час – он всё-таки попался в комсомольско-кагэбистскую мошну, и у него отобрали самое дорогое, что под конец их встречи передал ему Баланчин, – две пары новеньких американских джинсов.
И вот, через несколько дней после ухода от Чудакова Виноградова и Ерёмина, часов в десять утра к Чудакову ворвалась шумная компания – две молодые и очаровательные девицы и два перевозбуждённых молодых человека, очень похожих по темпераменту на Сергея. Это были Олег Осетинский и будущий режиссёр Борис Ермолаев. Девиц они ещё летом подцепили на вступительных экзаменах в Школу-студию МХАТ, вчера встретились где-то с ними и заехали к Чудакову после бурной ночи в квартире у Осетинского в двух кварталах от Чудакова. При этом весёлые девочки, совсем не стесняясь, откровенно обсуждали сексуальную мощь и другие достоинства своих любовников. Пробыли Осетинский с Ермолаевым у Чудакова около получаса, но этого было для меня достаточно, чтобы разглядеть их и познакомиться с ними поближе. У Осетинского и Чудакова отношения всегда были как у собаки с кошкой – напор и самоуверенность Осетинского всегда натыкались на хлёсткие и точные, как у китайского мастера акупунктуры, насмешки Чудакова, которые всегда приводили Осетинского в бешенство. Поскольку Осетинский – по-настоящему неординарный и яркий человек – займёт довольно много места в моих воспоминаниях, я постараюсь как можно меньше давать ему свои собственные оценки, а предоставлю самому Осетинскому рассказать о себе, правда, в цитатах, выбранных мною из его собственной книги. Можно, конечно, обвинить меня в субъективном отборе цитат, и я полностью принимаю эти обвинения – конечно, это мой отбор, но никаких подтасовок или каких-либо махинаций с его собственными словами у меня нет. Отношение моё к Осетинскому сложное – были времена, когда мы часами могли вместе восторженно слушать музыку или читать стихи… Способности его были уникальными, но в нашей ТОЙ жизни и в той стране и Осетинский, и Чудаков были обречены изначально. И с этой точки зрения ярый антисоветизм Осетинского был мне всегда по душе. Но, в отличие от Чудакова, Осетинский надеялся, что когда-нибудь он всё-таки сможет сделать в той стране Настоящую карьеру Настоящего художника, а это говорит о том, что либо Олег был ослеплён своей самонадеянностью, либо, как большинство россиян, хотел «рыбку съесть и в тюрьму не сесть».
Итак – передо мной книга Осетинского «Роман Ролан». Интереснее всего для меня то, что, следуя главам этой книги, я мысленно прохожу и всю свою жизнь, и жизнь Чудакова – так всё переплетено там – и люди, и события, и места. Что же касается самой книги, то о ней очень точно сказал в своей аннотации Лев Аннинский: «Драма в жанре яростного мемуара… Дерзко, беспощадно и, я бы сказал, провокационно». Но вся его дерзость, ярость и беспощадность (в большинстве своём справедливая) обрушиваются только на других и, к сожалению, тонут в его бесконечном самовосхвалении. При этом больше всего жаль его самого – страстные натуры больше других и страдают. И ещё – его шекспировские гиперболы не всегда соответствуют истине, и я, как очевидец и правдолюб, вынужден иногда слегка его поправлять. Вот первая цитата: