Сэсэг
Шрифт:
Если бы не было всего того горя, которое выпало на долю ее дочки и всей их семьи, не так бы отозвались в ее душе и сердце все эти перемены в стране. Скорее всего, вообще никак не отразились бы на ней ни Перестройка, ни пробуждение национального самосознания, жила бы она себе спокойно, как подобает буддистке, стремясь прервать цепь своих перерождений, покорной и тихой жизнью, но ее Судьба распорядилась иначе.
XI
После окончания института, Сэсэг вернулась домой к родителям. Все очень обрадовались ее приезду и устроили веселое застолье. Разбирая подарки, цокали языками, и каждый хвалился своим. Даже отец с матерью не могли устоять перед соблазном и не похвастаться родственникам, которых позвали на это семейное торжество. Взрослые разговаривали, порой перекрикивая друг друга, громко смеялись, дети шумной стайкой время от времени пробегали вокруг стола, мимоходом хватая с него то ленинградские карамельки в бумажных обертках, то буузы, то куски хлеба. Что-то съев сразу, что-то набрав в руки и рассовав по карманам, они убегали на улицу играть. Сэсэг за столом сидела тихо, с каким-то отсутствующим взглядом, и только слабо улыбалась, отвечая на вопросы и шутки. Ее как бы не было за столом. Ее угнетало и раздавливало возвращение домой, заставившее отказаться от любимого человека, и, как ей тогда казалось,
По приезду она сразу, не отдыхая, пошла работать в лесхоз.
Где-то в начале октября ее вдвоем с помощницей, молоденькой девчушкой из Усть-Ордынского, отправили проверять состояние противопожарных рвов на самых дальних и безлюдных участках лесхоза. Сэсэг дали УАЗик, инструмент, старый котелок, на двоих две банки тушёнки, буханку хлеба, килограмм макарон и отправили в лес. Провозившись до вечера, обследуя давно не возобновляемые рвы, они поняли, что время позднее, а ехать к ближайшему жилью слишком далеко, тем более, что работы еще много, на несколько дней, и терять время на дорогу туда и обратно не хотелось. Решили остаться до утра в ближайшем зимовье, в котором Сэсэг уже приходилось ночевать. Снег еще не выпал, света внутри зимовья не было. Только зайдя внутрь, они поняли, что здесь кто-то есть. Их было пятеро, это были "химики", расконвоированные заключенные. Их отправили заготавливать лес для колонии, которая была недалеко. Сэсэг и вторую девчушку насиловали всю ночь. Они чудом остались живы. Зэки оставили их умирать, уверенные, что они никогда не выберутся из леса. Зэки не знали про УАЗик.
В середине следующего года Сэсэг родила здорового мальчика, которого назвала Сереженькой. Все пять месяцев с момента, когда она уже не могла скрывать беременность, Сэсэг молча выслушивала упреки матери, перемежающиеся с требованиями об аборте или немедленном, сразу после рождения, отказе от ребенка. Все мольбы, требования, угрозы, матери она как бы пропускала мимо ушей.
– Дочка, не позорь ты нас перед родственниками и всем поселком, сделай аборт. Кто тебя с ребенком, тем более таким, замуж возьмет теперь? С нами всю жизнь не проживешь, помрем мы рано или поздно, что делать станешь? Ты слышишь меня?!
– Мать, переходя от увещевания на крик, стуча сухоньким кулачком по неубранному столу, пыталась втолковать ей простые житейские истины.
– Когда ты уже поймешь, что живешь не понарошку, и надо серьезно относиться к себе и к нам?!
– Поздно уже, да и не хочу я.
Сэсэг давно для себя все решила: она больше не поддастся ни на какие уговоры и не откажется от своего. Ее судьба в ее руках, и второй раз ошибки она не сделает ни за что на свете, она больше никогда и никому не позволит забрать свою любовь. Судьба подарила ей второй шанс. Пусть диким и ужасным способом, но так даже лучше, не зная настоящего отца, ей легче думать, что этот ребенок от Сережи. Ее ребенок будет с ней. Все мы рождаемся беззащитными, и чтобы выжить, нам нужна любовь. Она отдаст всю любовь без остатка своему ребенку. Когда она поняла это, она успокоилась, решимость дала ей силы.
Сэсэг спокойно сидела за столом напротив матери и, глядя на нее, думала: "Ведь она меня любит, поэтому так переживает. Хотя больше всех она любит Жаргала. Он их гордость и надежда теперь, да и всегда был. Амгалан и Цырен не такие умные, как он. Они останутся в Усть-Ордынском, женятся, обзаведутся семьями, будет много родственников, большая семья, а вот старший сын станет инженером, может вырастет в большого человека. Жаргал сможет, он такой". Потом ее мысли пошли несколько в другом направлении. "Как быстро мама состарилась за эти месяцы. Состарилось ее лицо. Неужели и я буду такая через двадцать пять лет?" Ее взгляд с жалостью и женским неизживным чувством страха старости скользил по родному человеку. "Эти глубокие вертикальные морщины, рассекающие лицо, совсем потемневшая кожа, руки с большими, еще более темными, чем остальная кожа, пигментными пятнами, и узловатыми худыми пальцами. Такие родные руки... Глаза". Взгляд Сэсэг остановился на мочках ушей матери. "Как вытянулись мочки у мамы. Никогда не обращала внимание. Я никогда не буду носить такие тяжелые серьги как она, и даже когда мама умрет, я их не буду носить. И если родится дочка, я ей тоже запрещу их носить... О чем я вообще думаю?" Сэсэг мысленно одернула себя и тут же услышала голос матери.
– Ты что будешь растить ребенка насильника? Зачем ты будешь воспитывать ублюдка?
– Мать еще кричала что-то, уже в истерике размахивая руками, не замечая, как пришедший отец пытается ее успокоить. Сэсэг молча встала и вышла на улицу, накинув овечью душегрейку, обшитую сверху синим шелком. На улице пахло весной. Глаз резало ослепительной белизной, только стена сарая сбоку, забор напротив, да неблизкие горы за ним, темнеющие пушком редкой сосны, черным разрывали этот снежный, начинающий теплеть, мир. Кое-где уже показались проталины, а с крыши капала прозрачная, как слеза, талая вода. Сэсэг глубоко вдохнула свежий, напитанный влагой и предчувствием нового рождения, воздух.
Словно почувствовав эту красоту, слабым толчком ребенок дал маме знать о своем хорошем настроении. Ничего у нее не осталось, кроме этой жизни, которая, иногда слабо ворочаясь и пинаясь, как бы говорила ей: "Ты нужна мне, не бросай меня, я без тебя исчезну, только ты одна на всем белом свете нужна мне, я - часть тебя". Сэсэг упрямо отмалчивалась и продолжала заниматься своими делами, не обращая внимания на сочувственные взгляды и перешептывания. В поселке бурно обсуждали это страшное происшествие, большая часть людей требовала смертной казни для насильников, которых нашли через два дня после того, как девушки, истерзанные и еле живые, вернулись домой. Суд был скорый, а приговор суровый, но Сэсэг он мало интересовал. Ей одной пришлось присутствовать на суде, вторая девушка уехала к родственникам в Бурятию, где сделала аборт и через некоторое время хорошо вышла замуж. Сэсэг жила как во сне и воспринимала все происходящее, как нечто к ней мало относящееся. С момента рождения Сереженьки она разительно изменилась. Вместо упрямой решимости, в глазах ее появилась любовь, а на лице поселилась улыбка. Этот комочек плоти, иногда плачущий, иногда, на мгновение оторвавшийся от мамкиной груди, сыто причмокивающий беззубым ротиком, а часто мирно сопящий во сне, был ей дороже всего на свете. Сереженька стал ее новым смыслом жизни. Для Сэсэг было не важно, как это счастье появилось у нее, она с трудом могла вспомнить предыдущие два года, с головой уйдя в заботу о своем маленьком сыночке, своей бесценной, беззащитной частичке.
После рождения Сереженьки, ее первого внука, мать Сэсэг, теперь бабушка, тоже немного смягчилась и стала оттаивать. Хлопоты о маленьком внуке отодвинули на периферию сознания мрачные мысли о несправедливости жизни, а со временем совсем стали забываться.
Однако, счастье длилось не долго. Вторая беда тоже пришла, откуда и не думали. Зимой под новый 1988 год, служебную Ниву, на которой ехала Сэсэг и еще два человека, занесло на обледенелой дороге и выбросило в кювет. Те двое, ехавшие с Сэсэг, отделались синяками и ссадинами, а ей перебило позвоночник домкратом, лежащим на заднем сиденье машины. За рулем был директор лесхоза, за ним сидела случайная попутчица, которую они подвозили, а на переднем пассажирском сиденье была Сэсэг. Несколько операций в Иркутской областной больнице, проводившиеся в течение первых трех месяцев, позволили сохранить ей подвижность выше пояса. В начале июня Сэсэг перевезли домой. Мать была в отчаянии, она осталась в семье одна трудоспособная женщина, на шее у которой дочь-инвалид, ее трехлетний сын, да еще четыре мужчины. Младшие сыновья помогали, как могли, вся скотина теперь была на них, а вот отец работником сделался никаким. Сразу после истории с изнасилованием он здорово сдал и начал постоянно болеть, теперь же он совсем стал плох, стал заговариваться и многое забывать. По-настоящему помогал только Жаргал, бросивший, ради помощи родителям, учебу в Улан-Удэнском авиационном техникуме.
После десятого класса Жаргал пытался поступить в Иркутское высшее летное училище, но "провалился" и пошел в армию. После службы он поехал к родственникам отца в Улан-Удэ, где поступил в техникум. Теперь мать часто повторяла мужу: "Хорошо, что Жаргал вернулся домой, пусть работает в колхозе, помогает нам, главное, чтобы подольше не женился, а то уйдет, и больше помощи не дождешься". По сути, теперь на них с матерью держался весь дом. Поначалу Жаргал устроился трактористом, но через короткое время начальство доверило ему в управление всю колхозную технику, как единственному непьющему, хорошо разбирающемуся в технике человеку. Для председателя он был спасением, даром богов. Когда бывшие одноклассники спрашивали его, почему он вернулся в поселок, а не стал летчиком, как мечтал, Жаргал просто отшучивался, что теперь у него целый парк всевозможной техники, и всю неделю можно на разной, куда хочешь ездить, а так был бы один самолет, и лети куда скажут. Очень скоро у Жаргала обнаружилась предпринимательская жилка. Мало того, что он не выпивал, оказалось, что он любит работать и даже больше - зарабатывать. На вверенной ему технике Жаргал начал потихоньку колымить: кому трактором огород вспахать, кому экскаватором котлован или траншею выкопать, кому комбайном сено собрать, срулонить и на грузовике отвезти. Все колхозные шоферы и трактористы колымили, но брали за работу традиционную таксу: один-два "пузыря белой", что зависело от объема и сложности. В отличие от остальных, Жаргал брал деньгами или чаще - встречными услугами, товаром.
Деньги в Усть-Ордынском, да и вообще в стране, к этому времени уже мало что значили, тотальный дефицит сделал самым востребованным прямой товарообмен. Это на барахолке в Иркутске у вертлявых барыг можно было купить почти все, но задорого, а у них в пустых поселковых магазинах скучающие толстые продавщицы по госцене предлагали обменять на родные советские рубли только казалось вечный яблочный сок в трехлитровых стеклянных банках, да билеты Спортлото. Цены на дефицитные товары превышали официальные в несколько раз, покупать за такие деньгам, не смотря на всеобщее повышение зарплат в стране, могли себе позволить только передовики индивидуальной трудовой деятельности и новоявленные кооператоры, оседлавшие волну либерализации в экономике. Вообще, кооперативное движение набрало силу уже в начале 1988 года, и партийному руководству страны приходилось просто постфактум легализовывать, законодательно оформляя, все новые сферы деятельности кооператоров, в которые они с жадностью и напором проникали. Часть кооперативов действительно занималась производством и торговлей, а часть спекуляцией и финансовыми аферами, хорошо описанными еще Ильфом и Петровым в "Золотом теленке". Масштабное паразитирование на ресурсах государственных заводов и предприятий только входило в моду, хотя самыми дерзкими и предприимчивыми еще с 1986 года после принятия закона "Об индивидуальной трудовой деятельности" делались первые робкие шаги в этом направлении. Практически фронтальное директивное повышение зарплат по всей стране не привело к увеличению производительности труда. Повышение привело лишь к росту дефицита, переведя в разряд такового почти все продовольствие и ширпотреб, запустило инфляцию, ползучую, пока еще слабо ощущаемую, совершенно не знакомую советским людям. Инфляция стала раскручиваться медленно, но неумолимо самым естественным образом, в том числе оттого, что люди стали всё больше времени тратить на "доставание" еды, а на работу всё меньше, ведь магазины в большинстве своем тоже работали не допоздна. Чуть позже промышленность встала вообще, так как оказалось, что выпускаемая большинством заводов и фабрик продукция никому не нужна, а за пушки и танки государству платить нечем. В городах ситуация была самая тяжелая, спасали только дачи, да родственники из деревни. Тащили все и отовсюду, лишь бы продать или обменять. Народу становилось не до сантиментов. Совесть стала не просто обременительна, ее наличие сокращало шансы обладателя на выживание. Коммунистическая идеология умерла где-то в 50-х, а социалистическая этика оказалась такой же реальной, как блюда на картинках из книги о Вкусной и здоровой пище. Люди массово отказывались от совести, сбрасывая ее с плеч в дальний чуланчик памяти, как ненужный иррациональный балласт. Только родоплеменные связи как-то еще скрепляли распадающееся на мелкие фрагменты общество, хотя это было справедливо больше для малых народов и народностей, русские, атомизированные еще со времен октябрьской революции, переиначенные городом, выживали по одиночке.