Сесилия Вальдес, или Холм Ангела
Шрифт:
— Вещичка эта, сеньор, досталась мне в прошлом году. Как-то раз остановили мы рано утречком — я и мулатик один, Пикапикой прозывается, да еще один чернявенький, Кайукой его зовут, — остановили мы это, стало быть, возле площади святой Терезы — небольшая такая площадь, знаете? — одного беленького. Расфуфырен, фу-ты ну-ты. Ну, помахал я, значит, у него перед носом этой железкой, он так и обмяк у меня в руках, чуть не помер от страху и всю одежонку, какая на нем была, с себя поскидывал. Приятели мои на монеты польстились, а я себе вот эту штучку взял. После как-то снес я ее одному часовщику с Кальсады — авось, думаю, он у меня ее купит. А он посмотрел ее, посмотрел, повертел-повертел, да и говорит мне: «Вещичка-то эта краденая, я за нее и ломаного гроша не дам». Вот те и раз, землячок. Ну, я малость оробел, воротился домой, да и закопал ее тут. Однако же, я думаю, может, вам оно и пофартит, глядишь, вы ее и сбудете.
—
Но едва только он взял в руки таинственный предмет, как изумленно воскликнул:
— Дружище Поланко, я знаю, чьи это часы!
— Знаете? — переспросил Поланко. — Ну и дела!
Часы были золотые; сквозь колечко головки продета была вместо цепочки или шнурка муаровая лента, отливавшая синим и красным цветом; концы ее соединялись золотой пряжкой.
— Я знаю, чьи это часы, — повторил Дионисио. — Госпожа, то есть моя хозяйка, подарила их сеньорито Леонардо в октябре прошлого года. Тут должна быть гравировка. И, открыв золотую крышку, бывший повар прочел: «Л. Г. С., октября 24-го дня 1830 года. Леонардо Гамбоа-и-Сандоваль. В залог того, что он проведет рождественские праздники вместе со всей семьей в своем имении».
— Ишь ты! А что же это за птицы такие?
— Хозяева мои, — отвечал Дионисио. — Госпожа очень балует своего сына, и что ни день, то ему от нее новый подарок.
— Ну, раз оно так, вы уж меня, сеньор, простите, — огорченно стал оправдываться красавчик. — Откуда ж мне было знать, что они ваши хозяева?
— Тут и прощать нечего, дружище Маланга. Когда дело идет о хлебе насущном, людям не до церемонии, а то недолго ведь и ноги с голоду протянуть. Я уверен, что сейчас хозяева мои уже благополучно вернулись в Гавану и, разумеется, первым делом поместили обо мне объявление в «Диарио». Оно так и стоит у меня перед глазами. В нем, конечно, указано, что человек, поймавший меня, будет щедро вознагражден. И я знаю, немало найдется охотников выследить меня и предать за тридцать сребреников. Но только я вот что сказку: тот, кто вздумает меня изловить, пусть вперед за упокой своей души панихиду отслужит… Живой я в руки не дамся, скорей позволю изрубить себя на куски. Моей поимкой, вероятно, занялся Тонда — ведь он знает меня в лицо… Шалишь, за мой счет ему не поживиться! Впрочем, зря рисковать я тоже не собираюсь, потому что верно говорит пословица: «береженого бог бережет». Но раз уж я убежал от хозяев, я к ним не вернусь, я хочу жить свободным человеком. Не для того я родился на свет, сеньор Маланга, чтобы весь свой век прожить в рабстве. Нет, не для того. Я вырос среди великолепия и богатства. В доме своих первых господ я и представления не имел о том, насколько ужасна участь раба. Мои первые хозяева были истинно благородные люди, настоящие сеньоры. Я ведь женат, у меня двое детой. Собственно, не совсем так. Жену мою уже много лет как сослали в далекое, глухое инхенио и не выпускают оттуда. Там она прижила с одним белым ребенка-мулата. Но я все равно люблю ее, а в дочке своей души не чаю, и я должен заработать много денег, чтобы выкупить их и себя. Теперь вы видите, дружище Маланга, что мне невозможно называться ни Дионисио, ни Харуко, потому что под этим именем и фамилией знают меня в городе. Ведь я только до тех пор могу жить спокойно, пока не попадусь на глаза Тонде или пока имя мое не достигнет его ушей.
— А у меня хоть и два прозванья и зовут меня кто — Поланко, кто — Маланга, но только для меня оно без пользы, — проговорил с какой-то унылой покорностью красавчик. — Как ни кинь, все клин. И фамилие мое всем известное, и прозвище тоже. Тут меня каждая собака знает. И про меня тоже в газете пропечатано было, вот ведь какое дело. И Тонда этот тоже чуть было меня не сцапал, чудом только от него и ушел. Захожу это я как-то раз в прошлом году вечерком с двумя дружками к одному крабу в таверну, на углу Манрике и Эстрелья. Заказали горькой по стаканчику, выпили честно-благородно, ну, встали и пошли. А он-то, краб этот, за нами выскакивает и хвать меня за рубашку. Деньги, видишь, за выпивку ему надобны. Ну, я и не стерпи, душа загорелась: схватился я за железку, да и чикнул его по этому месту, — красавчик дотронулся указательным пальцем до горла, — один только раз и чикнул. Ну, местечко-то что надо, кровь так фонтаном и ударила, скажи — быка зарезали. И вот, верьте не верьте, сеньор, а кинулся он за нами бежать, до самого угла добежал, но тут — все: стал за стенку хвататься и на землю повалился, а на стенке от пальцев его следы кровью припечатаны. Тонда, само собой, пронюхал, что наша это работа, рыскал-рыскал по городу и застукал-таки нас в одном местечке, около Ситьоса. Мне пофартило, и я от него ушел, а вот дружки мои влипли и до сих пор вшей в каталажке кормят. С того дня стал я тише воды,
— К какому мастеру?
— К сеньору Сосе, мастерская у него.
— Какая мастерская?
— Сапожная.
— А обувь шьют на мужчин?
— Да нет, всякую. Я там подрабатываю, когда ничего другого не подвернется. Дамские туфли шью, башмаки.
— Да ведь и я такую работу работать умею, — заговорил Дионисио, и лицо его оживилось. — Меня этому ремеслу кучер наш обучил, Пио. И у меня неплохо выходило. А что, если бы вы были так любезны и поговорили обо мне с вашим мастером? Может быть, он возьмет меня к себе в мастерскую? Тогда мы с вами спасены. Даже Тонде не придет в голову, что я могу скрываться в какой-то сапожной мастерской.
— Неплохо вы это придумали. Если хотите, так я вас, сеньор, отведу к нему как-нибудь вечерком, а еще лучше — утречком. Тонда ведь верхом выезжает, и рано ему никак не собраться.
Действительно, как только Дионисио выздоровел и почувствовал в себе достаточно сил, чтобы взяться за работу, Маланга отвел его к мастеру Габриелю Сосе, которому представил своего друга с самой отличной рекомендацией, заверив патрона в том, что Дионисио не только искусно тачает дамскую обувь, но что он к тому же человек благородный и во всех отношениях честный и порядочный и что лишь несчастливые обстоятельства вынуждают его вновь заняться сапожным ремеслом, дабы не умереть с голоду. Так повторилась на новый лад старинная история о том, как беглый раб, скрывавшийся в африканской пустыне, исцелил и выходил раненого льва и как потом, много лет спустя, когда судьба свела их обоих на арене римского цирка, благодарное животное защитило своего спасителя от других зверей и избавило его от ужасной смерти.
Глава 2
Непритворно тот скорбит,
Кто в уединенье плачет.
Пимьента и его сестра Немесия вместе с портным Урибе и его женой, сеньей Кларой, проводили Сесилию до самых дверей ее дома в переулке Агуакате.
В ответ на условный стук Сесилии дверной засов отодвинулся, и дверь отворилась как бы сама собой. Но на самом деле ее открыла сенья Хосефа, которая к ночи совсем расхворалась и, не дождавшись возвращения внучки, легла в постель, предварительно прикрепив к засову длинную бечевку и обвязав ее другим концом вокруг одной из колонок в изголовье кровати, так, чтобы до этого своеобразного привода можно было дотянуться рукой. Бабушка и внучка не произнесли ни слова.
Сесилия стала раздеваться, и пока она в полутьме, при слабом мерцании лампады, теплившейся в нише перед образом богоматери, почти на ощупь снимала с себя одежду, из груди ее вырывался один тяжкий вздох за другим. Горький осадок остался у нее на душе от нынешнего праздника. Она отправилась в дом Сото, чтобы рассеяться, чтобы в шумном вихре бала, среди веселой, пестрой толпы, под гром оркестра и льстивые речи кавалеров заглушить воспоминание об уехавшем возлюбленном, который пренебрег ею, а возможно, и совсем о ней позабыл; она хотела поквитаться с ним за его неблагодарность, хотела увериться, что у нее станет силы позабыть его, если надо будет с ним расстаться надолго, может быть навсегда.
Но все вышло не так, как ей того хотелось. И теперь, перебирая в памяти события вечера, она нашла, что бал слишком затянулся, что музыка была нестерпимо громкой и резала уши, что женщины были уродливы и безвкусно одеты, а мужчины — несносно глупы и надоедливы и все празднество — настолько пошло и вульгарно, что было бы удивительно, если бы оно доставило ей какую-нибудь радость или удовольствие. Она сравнила нынешний бал с вечером 24 сентября в доме Мерседес Айяла, где она, гордая королева праздника, во всем блеске красоты, упоенная успехом и любовью, танцевала со своим возлюбленным, ныне покинувшим ее. При этом воспоминании Сесилия едва не разрыдалась от подступившей к сердцу обиды. Она стала думать о своей злополучной судьбе и скоро пришла к заключению, что лекарство, которым она пыталась излечить себя, было хуже самой болезни и что в любви месть неизбежно обращается во зло одному из любящих, отнимая у него все земные радости и даже самую жизнь.
Сесилия чувствовала себя такой несчастной и страдание ее было таким всепоглощающим, что лишь в последнюю минуту, уже собираясь лечь в постель, она заметила, что с бабушкой творится что-то неладное. Чепилья металась на своем ложе и глухо стонала, словно умирающая, для которой настали муки смертного часа. Девушка дотронулась до ее лба, но, едва приложив руку к нему, воскликнула:
— Боже мой, ведь у вас жар, мамочка!
— Ты пришла? — слабым голосом спросила ее Хосефа. — Если бы ты задержалась еще немного, ты не застала бы меня в живых.