Сесилия Вальдес, или Холм Ангела
Шрифт:
— Мама, представь себе похитителя людей, ставшего, скажем, графом… де Работорговиа. Хорошенький титул, не правда ли? — спросил Леонардо, негромко смеясь.
— Что за чепуху ты городишь? — спросила донья Роса, раздосадованная и удивленная.
— Ах, мама, разве тебе не известно, что по римским законам похитителями чужой собственности являются все те, кто насильно забирает людей, чтобы продавать их в рабство?
— В таком случае настоящим похитителем является не твой отец, как ты говоришь, а дон Педро Бланко, который, как известно, торгует неграми со своей фактории в Гальинасе, на побережье Гвинеи (я столько раз слышала эти названия, что хорошо их запомнила), приобретая их в обмен на разные дешевые побрякушки и прочие вещи, а оттуда переправляет их в качестве груза
— Так ты же, сама того не желая, выступаешь в мою защиту. Все, что я сказал, — это шутка, но совершенно очевидно, мама, что, согласно юридическому закону, преступник не только тот, кто убивает корову, но и тот, кто вяжет ей ноги.
— Не докучай мне твоими принципами, намерениями и всякими там римскими законами. Пусть они гласят что угодно, истинная-то суть дела в том, что между поступками твоего отца и поступками дона Педро Бланко существует большая разница. Дон Педро находится там, на родине этих дикарей; это он организует торговлю ими, он добывает их путем обмена или обмана, и, наконец, он их захватывает и переправляет, чтобы продавать в нашей стране. Так что, если в этом и есть какое-то преступление или чья-то вина, то вина эта падает только на дона Педро, и уж никак не на твоего отца. И коли уж как следует приглядеться ко всему, то Гамбоа не совершает ничего дурного или постыдного, а делает прямо-таки доброе дело, за которое можно только похвалить. Ибо, принимая и продавая как грузополучатель — я имею в виду этих дикарей, — он делает это для того, чтобы окрестить их и приобщить к религии, которой, конечно, у себя на родине они не знают. Итак, коли ты ведешь речь об этом, то знай, что в случае приобретения дворянского звания — а отец сейчас об этом и не помышляет — для него нашлось бы достаточно приличных и прежде всего почетных титулов. Словом, как я уже говорила, на сей раз я не смогу угодить тебе, не прибегнув к кошельку отца.
— Почему же ты не хочешь это сделать?
— Потому что тогда мне придется сказать ему правду — то есть что мне нужны деньги, чтобы сделать тебе подарок.
— Ну так что же? Он никогда ни в чем тебе не отказывает.
— Так-то так, но уж очень он сердит на тебя, и я боюсь, как бы он мне не отказал.
— Да когда же он не сердится на меня, мама? У него это своего рода эндемическая или, вернее, хроническая болезнь. Если я ухожу из дому, то почему ухожу? Если никуда не иду, то почему остаюсь дома? Во всяком случае, год проходит за годом, а отец все равно никогда мной не доволен. Невзлюбил он меня, мама, — такова сущая и жестокая правда. К чему ходить вокруг да около? Просто ему все не нравится, независимо от того, делаю я что-нибудь или бездельничаю.
— Твой отец вовсе уж не так несправедлив, и ему отнюдь не чужды отцовские чувства: веди ты себя хорошо, он не считал бы, что ты ведешь себя плохо. Зачем далеко ходить? Вчера вечером ты был в Регле и шатался там, а в котором часу ты вернулся?
— От кого он это узнал?
— Не так уж важно, от кого! Сегодня утром ему об этом рассказали на Кавалерийском молу.
— Быть того не может! На молу в такую рань бывают разве что одни вялельщики мяса да охотники до свежих новостей — там самое подходящее место для их разговоров и пересудов. Целое утро ждут эти люди, что с замка Морро раздастся сигнал о прибытии почтового судна из Испании либо купцов из Сантандера или из Монтевидео с грузом муки или вяленого мяса. Таким молодчикам не до танцев во дворце Регла. Я уже догадываюсь, что сплетник этот не кто иной, как Апонте. Но будь уверена, что этот чертов болтун получит у меня по заслугам.
— Апонте вовсе не сплетничал! Впрочем, даже если бы он что-нибудь и наболтал,
— Мог же он сказать, что ничего не знает, что не слышал боя часов на колокольне церкви Святого духа, что… да все что угодно, только не то, что я приехал в такой-то час или что был там-то и там-то. У этой черной образины язык что помело, и расспросы батюшки, видно, пришлись ему как нельзя более по вкусу. Еще каким-то чудом он не разболтал о… Словом, сказать тебе, что я делал вчера вечером в Регле?
— Не рассказывай, я не хочу этого знать. Думаю, что ничего плохого ты не делал. Беда вся в том, Леонардито, что нет у тебя прилежания к наукам, что не хочешь ты учиться чему-то доброму и полезному; тебе бы надлежало заняться на досуге чтением и размышлением, а ты тратишь время на пустые забавы и на всякие вредные, а может быть, и опасные похождения. Отцу все это не по душе… да и мне тоже, хоть я и люблю тебя от всего сердца. И отец и я, мы оба желаем, чтобы ты побольше учился и поменьше гулял, чтобы ты развлекался, но не впадал в крайность, чтобы ты не кутил всю ночь напролет, чтобы меру во всем знал — словом, чтобы ты вел себя как подобает.
Тут от волнения донья Роса утратила внезапно дар речи, а чудесные глаза ее наполнились слезами.
— Не годишься ты в проповедницы, — сказал ей Леонардо, желая, по-видимому, несколько отвлечь внимание матери от данной темы, — уж больно близко ты все к сердцу принимаешь.
— А что касается Апонто, — продолжала, успокоившись, донья Роса, — то я ведь знаю, что он болтун; однако тут, истины ради, должна сказать тебе, что отец узнал о твоем позднем возвращении только потому, что в сагуане поднялся невообразимый шум, когда отперли ворота, въехал экипаж и зацокали подковы лошадей. Ты же знаешь, в ночной тиши любой стук грохотом кажется. Отец проснулся, высек огонь, закурил, потом взглянул на часы и просто вскрикнул от возмущения. Я притворилась, будто сплю. Было это в половине третьего утра… Да по твоему лицу и сейчас еще видно, что ты за ночь глаз не сомкнул.
Опять наступило краткое молчание; воспользовавшись этим, Леонардо раз-другой потянулся, зевнул и, поднявшись, сказал:
— Пойду-ка я спать… Сможешь купить мне часы — хорошо, а нет — и то ладно.
С этими словами он повернулся, подошел к лестнице, которая вела в его спальню, и медленно, словно пересчитывая ступеньки, с таким видом, будто это стоило ему огромных усилий, стал подниматься к себе. Мать тем временем, молча и неподвижно сидя в кресле, провожала сына долгим взглядом; но не успел Леонардо скрыться, как она вдруг засуетилась и громко крикнула:
— Ревентос!
На столь повелительный зов не преминул явиться дворецкий, о котором мы упоминали в предыдущей главе. Это был смуглый приземистый человек с брюшком; лицо у него было круглое, а волосы — курчавые. По облику его и манерам можно было заключить, что это решительный и проворный малый. Несмотря на опрятность одежды (он был в жилете, без куртки), за целую милю угадывалось его астурийское происхождение. В ту пору земляков его в Гаване можно было встретить не так уж часто. Ревентос служил дворецким в доме дона Кандидо Гамбоа, и хотя ему попутно приходилось вести конторские книги, все же он не столько сидел за письменным столом, сколько выполнял иные поручения, которые более соответствовали ему по должности. Когда астуриец, держа перо за ухом, подошел к донье Росе, она сказала ему властным тоном:
— Ревентос, скажите Гамбоа, чтобы он прислал мне с вами двадцать золотых унций.
Дворецкий ушел и тотчас вернулся с требуемой суммой денег, которые он получил из небольшого железного ящика, стоявшего под конторкой, где лежало несколько мешочков, туго набитых золотыми и серебряными монетами.
— Наденьте куртку, — добавила донья Роса, рассыпая по столу золотые унции, чтобы сосчитать их, — и отправляйтесь сейчас же на улицу лейтенанта Рея. Зайдите в часовую мастерскую Дюбуа, что помещается рядом с аптекой Сан-Агустин, и купите там самые лучшие часы с репетицией, только что полученные из Женевы. Скажите, что это для меня, поняли?