Сесилия Вальдес, или Холм Ангела
Шрифт:
Глава 9
Я о тебе подумал, и тогда
Рыдать меня заставила природа.
Дворецкий, дон Мелитон Ревентос, был в доме Гамбоа личностью куда более значительной, нежели это можно себе представить. В деле управления хозяйством его мнение значило больше, чем мнение самого хозяина, а иной раз он мог потягаться и с доньей Росой.
Но поистине огромна была его власть над невольниками. Ему было поручено одевать и кормить не только тех из них, что составляли домашнюю челядь в Гаване, но и тех, что жили в загородных поместьях Гамбоа. С первыми он держал себя как полновластный хозяин, даже как сущий деспот. Однако по отношению к слугам
Точно так же дон Мелитон не позволял себе грубости в обращении, даже на словах, когда дело касалось Долорес. Напротив того, дворецкий приберегал для нее и улыбки, и гостинцы, и всевозможные знаки внимания. Время от времени он дарил ей косынки и различные безделушки, которые девушка не колеблясь принимала (хотя всякий раз, когда она их надевала, ей приходилось обманывать своих сеньорит), ибо в конечном счете ее тщеславию немало льстило, что белый человек столь любезен и предупредителен с ней.
Впрочем, дворецкий выделял Долорес вовсе не потому, что она была горничной сеньорит и вся семья относилась к ней с известным уважением, — нет; причина его внимания к ней таилась в чисто женской обаятельности, присущей молодой девушке: она была молода, хорошо сложена и для негритянки недурна собой.
В тот день, когда дон Мелитон, выполнив поручение касательно бригантины «Велос», сидел с видом хозяина на почетном месте в столовой и завтракал, а его старательно обслуживал Тирсо, случилось так, что Долорес, проходя мимо, задела его локтем, причем он в эту минуту подносил ко рту стакан вина. Было ли то сделано девушкой нечаянно или преднамеренно, сказать трудно, но дворецкий не преминул воспользоваться случаем и ущипнул ее за хорошенькую голую ручку.
— Ай, дон Мелитон! — воскликнула она, хотя и не слишком громко, дотрагиваясь рукой до больного места.
— Ай, Долорес! — передразнил он ее, покатываясь со смеху.
— Да ведь больно! — добавила девушка.
— Пустяки, потерпи. Придется мне все же отпустить тебя на волю.
Долорес издала губами звук, подражающий шипению яичницы на сковороде, показывая тем, что она ничуть не верит в искренность последних слов дворецкого. Но слишком сладостна свобода, чтобы молодая невольница могла пропустить мимо ушей такое обещание и не затаить в сердце надежду на его осуществление: она готова была пойти на любую жертву, которую потребовал бы от нее тот, кто бы ей это посулил. Дворецкий же, провожая девушку взглядом, пока та не скрылась под аркой патио, прошептал: «Чего доброго, еще выйдет замуж за этого мошенника Апонте. А жаль было бы!»
Мария-де-Регла, о которой мы упоминали в начале этой истории, родила Долорес в законном браке с поваром Дионисио за пятнадцать лет до настоящих событий. В то же время у доньи Росы родилась Адела, ее младшая дочь, которую сеньора препоручила заботам Марии-де-Регла, чтобы та выкормила ее, ибо сама она чувствовала себя не в состоянии выполнять самую приятную из всех материнских обязанностей. Разумеется, для выполнения столь отрадного поручения негритянка была вынуждена отнять от груди Долорес и кормить ее коровьим пли козьим молоком, начисто отделив свою собственную дочку от ребенка своей госпожи и хозяйки.
Марии де Регла было строго запрещено не только делить материнскую ласку и драгоценный дар своей груди между двумя крошками, но даже и брать их одновременно на руки. Однако, будучи рабой, страшившейся наказания, которым ей постоянно угрожали, Мария-де-Регла не переставала все же быть матерью: она нежно любила свое собственное дитя — любила, пожалуй, еще нежнее именно потому, что ей не позволяли кормить его грудью. Поэтому поздней ночью, вдали от господских взоров, всякий раз, когда другие невольницы предоставляли ей возможность покормить грудью обеих девочек, Мария-де — Регла делала это с несказанной радостью. Благодаря безупречному здоровью кормилицы молока у нее хватало с лихвой на двоих. Обе молочные сестры росли здоровыми и крепкими. Мария-де-Регла не делала никакой разницы между ними, и младенчество их так и протекало бы в полной безмятежности, если бы у кормилицы не начало пропадать молоко и девочки не стали бы пытаться с криком оспаривать его друг у друга, в особенности белая, не привыкшая к какому бы то ни было дележу.
Как-то ночью донья Роса, привлеченная громким плачем дочки, вошла в комнату и застала негритянку спящей: по обе стороны от нее лежали девочки, которые тянулись к груди кормилицы ручонками, мешая друг другу наслаждаться чудесным напитком. Что предпринять в подобном случае? Тут же наказать рабыню за ослушание? Сменить кормилицу? Ни то, ни другое не годится, подумала донья Роса. Первое — потому, что в результате наказания у невольницы могло бы испортиться молоко; второе — потому, что резкая смена грудного молока после восьми месяцев кормления могла бы сказаться роковым образом на здоровье маленькой Аделы, а может быть, поставила бы под угрозу и жизнь ребенка. В полнейшей нерешительности донья Роса посоветовалась с мужем, который, при всей своей несдержанности, порекомендовал ей, однако, быть благоразумной и до поры до времени не предавать проступок Марии-де-Регла огласке. «Достаточно и того, что мы обо всем знаем, — сказал он. — Впредь она на это не осмелится». Как бы то ни было, все шло по-прежнему еще в течение полутора лет, когда в один прекрасный день дворецкому было приказано прогнать кормилицу, посадить ее на шхуну, совершавшую рейсы между Гаваной и Мариелем, и сдать, с надлежащей рекомендацией, управляющему инхенио Ла-Тинаха. В 1830 году негритянка работала там сиделкой, отбывая наказание за то, что тринадцать лет назад она посмела быть любящей матерью.
Что рабство способно исказить в голове хозяина представление о том, что справедливо и что несправедливо, что оно заставляет человека упрятать подальше свою отзывчивость, что оно способствует ослаблению самых тесных уз между людьми, что оно притупляет чувство собственного достоинства и заставляет померкнуть даже чувство чести — все это понятно; но что оно может сделать сердце бесчувственным к отцовской или братской любви или к внезапно вспыхнувшему влечению чьей-то любящей души — такое встречается не часто. Ничуть не удивительно поэтому, что Мария-де-Регла, сосланная на весь остаток дней своих в инхенио Ла-Тинаха, страдала в глубине души из-за разлуки с дочерью, и ее отцом, и самой Аделой.
В неписаном законе рабовладельцев не признается ни соответствия, ни общего мерила между преступлением и наказанием. Карают не ради исправления, а ради того, чтобы дать выход своей минутной страсти, и потому нередко случается, что за одну и ту же провинность раба подвергают нескольким наказаниям. И вот на Марию-де — Регла посыпалась, как говорится в народе, одна беда за другой. Изгнание из Гаваны, разлука — быть может, на всю жизнь — с дочерью и мужем, превращение из городской кормилицы в деревенскую сиделку, переход из подчинения прихотям дворецкого в полную зависимость от капризов управляющего поместьем — все это, по мнению доньи Росы, было недостаточным, чтобы искупить вину несчастной рабыни.
Этой сеньоре так и не удалось доподлинно установить, какую девочку, приблизительно за полтора года до рождения Долорес, кормила грудью Мария-де-Регла. У дона Кандидо она смогла выпытать только одно, а именно — что доктор Монтес де Ока нанял негритянку кормить незаконную дочь его друга, имя которого не подлежало оглашению. Деньги на оплату кормилицы в размере двух золотых унций донья Роса получала весь положенный срок с величайшей точностью, из месяца в месяц, из рук самого дона Кандидо. Однако это не только не умерило ее ревности, а, наоборот, явилось поводом для самых сильных подозрений: уже одна таинственность при этом была постоянной причиной обид и недоразумений между супругами, которые отражались рикошетом на Марии-де-Регла в виде придирок, граничивших порой с ненавистью.