Сестры
Шрифт:
Мартен налил себе стакан воды, снова вышел в коридор, подошел к ведущей наверх лестнице и поднялся по ступенькам.
– Папа, это я!
И на этот раз тоже никакого ответа. Ступеньки тихонько, жалобно поскрипывали под ногами. Кроме скрипа ступенек, в доме не раздавалось ни звука, и от этой мертвой тишины нервы натянулись до предела. Кругом царило такое запустение, что Мартену захотелось убежать отсюда. Дойдя до площадки второго этажа, он вдруг услышал знакомую музыку… Малер… до мажор и ля минор коды «Песни о Земле», потрясающее последнее «прости», агония, застывающая на одном слове ewig, что означает «вечность». Ewig, ewig, ewig… семь раз еле слышно вторит челеста чистому голосу Кэтлин
– Папа? Эй, ау!
Он остановился. Прислушался. Единственным ответом была музыка, доносившая из кабинета, с другого конца коридора. Створка двери в кабинет была чуть приоткрыта, и солнце, ярко озарявшее комнату за дверью, прочерчивало на запыленном полу коридора яркую полосу, делившую сумрак пополам.
– Папа?
Ему вдруг стало не по себе. Злобный карлик стал стучаться в грудь. Мартен подошел к двери и переступил через полосу света. Потом тихонько толкнул дверь. Музыка смолкла. Осталась только тишина.
Неужели все было намеренно так рассчитано? Ведь вряд ли удалось бы лучше все распланировать. Уже потом Мартен рассчитал, что поскольку одна сторона пластинки звучит около получаса, то отец должен был совершить фатальный жест сразу после того, как поставил пластинку, то есть примерно тогда, когда сын находился на полпути к дому. И никакой непредвиденной случайности тут не было. Впоследствии именно это ударило его больнее всего. Отец все срежиссировал и оркестровал только для одного зрителя: для Мартена Серваса, двадцати лет от роду. Для своего сына.
Отдавал ли он себе отчет, к каким последствиям это приведет? Какую ношу он взвалит на сына?
А пока что отец сидел там, в кабинете, в кресле за рабочим столом. Все бумаги были разложены по порядку, маленькая лампа над столом не горела, и отцовскую фигуру и лицо освещало яркое утреннее солнце. Подбородком он упирался в грудь, но, судя по всему, смерть наступила, когда отец сидел прямо, положив руки на подлокотники кресла и вцепившись в них, словно все еще цеплялся за жизнь. Он сбрил густую щетину, заменявшую ему бороду, а волосы, судя по виду, тщательно вымыл и высушил. На нем был костюм цвета морской волны, аккуратно выглаженная бледно-голубая рубашка, которую он не надевал уже бог знает сколько времени, и безупречно завязанный шелковый галстук. Галстук был черный, словно его владелец надел траур по самому себе.
У Мартена на глаза навернулись слезы, но он не расплакался: слезы не желали вытекать наружу, так и оставшись на кончиках век.
Сервас пристально смотрел на белую пену, вытекшую из отцовского рта и оставившую несколько капель на галстуке. Яд… Как в древности… Как Сенека, как Сократ. Так сказать, философское самоубийство.
«Старый ты негодяй!» – подумал он, и у него сжалось горло… А потом вдруг осознал, что произнес это вслух, и услышал в собственном голосе бешенство, презрение и гнев. Боль накатила позже, как девятый вал, и от нее перехватило дыхание. Отец был все так же невозмутимо спокоен. В этой душной комнате Мартену всегда не хватало воздуха. Однако комок, набухавший у него внутри, куда-то исчез; может, улетел сам по себе… Какая-то часть его нематериальной сущности без остатка испарилась, растворившись в жарком воздухе кабинета, где солнце вспыхивало на золотых корешках старинных книг.
Все было кончено.
С этой минуты он оказался на передовой и посмотрел смерти в глаза. Пока ты маленький, а потом подросток, смерть тебя словно и не касается, родители ставят ей заслон, становясь первыми мишенями на твоем пути к обретению себя. Таков естественный порядок вещей. Но иногда этот порядок не соблюдается, и дети уходят первыми. А иногда родители уходят слишком рано, и тогда нам приходится в одиночку идти навстречу пустоте, которую они оставили между нами и горизонтом.
Часы на первом этаже пробили три.
– Папа, а я умру?
– Все мы когда-нибудь умрем, сынок.
– Но я буду уже старый, когда умру?
– Конечно. Очень старый.
– Значит, это будет еще очень-очень не скоро, да?
Так он говорил в восемь лет.
– Да, сынок, еще очень-очень не скоро.
– Через тысячу лет?
– Ну, почти…
– Пап, а для тебя это наступит тоже очень-очень не скоро?
– А почему ты спрашиваешь, Мартен? Это из-за Тедди? Из-за Тедди, да?
Тедди, коричневый ньюфаундленд, умер от рака за месяц до этого разговора. Его похоронили возле большого дуба, в десяти метрах от дома. Тедди был пес ласковый и игривый, но с упрямым и твердым характером. А глаза его выражали гораздо больше, чем иные человеческие. Трудно сказать, кто кого больше любил – пес Мартена или Мартен пса, – и кто из них кем командовал.
В тот день, 28 мая 1989 года, оказавшись в полном одиночестве, он глубоко вздохнул и подошел к проигрывателю. Осторожно приподняв лапку звукоснимателя, опустил иглу на бороздку и подождал, пока стихнет шипение и в комнате снова торжественно зазвучит музыка.
А потом отключил телефон – и у него возникло чувство, что больше он уже никогда не будет счастлив.
Глава 3, в которой Сервас переезжает
28 мая 1993-го. Прошло уже четыре года. Память стала подводить и обманывать, и Мартен все спрашивал себя, какие детали были достоверны, а какие он выдумал. Супружеская спальня, где он просыпался почти каждое утро последние два года, служила заслоном от атак прошлого. От непонимания, смятения, отвращения… Возвращавшихся даже через четыре года. Не поднимая головы от подушки, Мартен повернулся к радиобудильнику. Семь часов семь минут. Он в очередной раз спрашивал себя, какие же воспоминания были все-таки настоящими, когда в комнату вошла Александра.
– Ну, как ты, всё в порядке?
Она ничего не ответила. Они и вчера тоже об этом не говорили, но Александра так же хорошо, как и он, знала, какой сегодня день. Она только что вернулась из рейса Тулуза – Париж – Нью-Йорк и обратно и всем привезла подарки: для Марго – плюшевого единорога, а для него – экземпляр книги «Взгляни на дом свой, ангел» 1953 года издания, который откопала в каком-то маленьком магазинчике старой книги на Манхэттене, неподалеку от отеля. Обычно она стягивала волосы в узел-шиньон и, когда входила в комнату, несколько игривых прядей вырывались из шиньона на волю. Сказать по правде, шиньон ужасно нравился Мартену: он придавал жене до смешного серьезный вид. Но в этот день волосы у нее свободно спадали на плечи. Три дня на отдых – а потом снова в рейс, в Гонконг. А может, в Сингапур? Полжизни в самолетах, аэропортах и отелях, полжизни – с Марго и с ним. Она не раз упоминала об «особых» отношениях, которые порой завязывались между стюардессами и командиром самолета. На профессиональном жаргоне стюардесс, подпавших под обаяние пилотов, называли «племяшками». Мартен находил термин довольно-таки грубым и обидно-высокомерным. Они с Александрой часто над всем этим посмеивались, но он не мог отделаться от мысли, что и она когда-нибудь получит такое прозвище. И от этого все внутри стягивалось противным узлом. Он был далеко не дурак и прекрасно знал, что мужская половина экипажа наверняка ухаживает за ней, как ухаживали студенты на факультете, когда они познакомились. Перелеты, пересадки, отели – чем не прекрасные условия для адюльтера? Но еще он понимал, что именно так и рождаются ложные обобщения.