Севастополист. Том I
Шрифт:
– Да, беру свои слова обратно, – сказал я. – Не будут они здесь самой счастливой парой.
– Езжай помедленнее, пожалуйста, – попросила Феодосия. – Хочу еще немного побыть с тобой.
– Будет сон, будет работа, будет снова наша встреча и поездка. Все циклично; так будет, пока не упадем. Так что куда мы друг от друга денемся.
– Нет, – сказала она твердо. – Мне кажется, что все изменится. Что все скоро пойдет по-другому.
Мы затихли, над нами поблескивали троллейбусные провода, и я сказал, лишь бы разорвать молчание:
– А ты бы уехала на восьмерке?
– Ты тоже вспомнил эту легенду? – рассмеялась она.
– Глупая легенда, правда? – я захохотал, словно слегка двинутый. Мне было так хорошо ехать вдвоем с ней и смеяться
Восьмой троллейбус был одной из самых распространенных городских легенд нашего Севастополя. Троллейбус – призрак, появляющийся, когда последний житель отправляется ко сну. Он идет пустой, мимо остановок, по безлюдным улицам, сворачивает на перекрестках, пока не доезжает В То Место, Где Кончаются Провода. И тогда он отключается от проводов и убирает рога, прижимает к себе, словно сердитый кот уши. И едет дальше без проводов. И если кому доведется вдруг встретить восьмерку на городских улицах, в нее ни в коем случае нельзя садиться – сгинешь, пропадешь навсегда вместе с таинственным троллейбусом, завезет он тебя в непонятные дали и никогда больше не сможешь найти дороги назад.
– Глупости, – тихо смеялась Феодосия, собирая волосы в дивный хвост, ловко обворачивая вокруг них резинку. Я знал: чтоб не лезли в лицо, когда мы станем целоваться на прощанье… – Все знают, что в городе только семь маршрутов. Троллейбус без проводов, придумают тоже!
Я отсмеялся и вдруг повернулся к ней. Посмотрел пристально. Видно, мое лицо изменилось – Фе посерьезнела тоже, ответила долгим внимательным взглядом.
– Слушай, – сказал я тогда. – А как думаешь, куда он может идти?
– Куда, куда, на конечную…
– Нет, я серьёзно. Ведь вариантов не так и много, на самом деле. Куда он денется из города? Ты подумай.
– Ну не знаю, всерьез обсуждать это… Лишнее, что ли.
– Просто представим. Допустим на миг, что он существует. Куда бы он поехал, а?
– Наверное, в Башню, – твердо сказала Фе.
– Именно, – кивнул я. – У нас в городе очень удобно – списывать все на Башню. Все непонятное, все невписывающееся в привычные рамки, все выделяющееся хотя бы как-то из общей канвы – все немедленно приписывается Башне. Отправляется туда. И можно не думать больше об этом! Этого не существует! Можно дальше сидеть на крылечке и нюхать свои цветы, да заедать помидорами. Башня – она все спишет…
– А что, если, – задумалась Фе и наконец выдала. – Что, если он проходит за линию невозврата? Что, если он не возвращается?
– Тьфу ты, – я сплюнул на дорогу. – Нет, ну конечно нет. Я ведь совсем не об этом.
– Ты даже в фантазиях не раздвигаешь границы… – протянула Фе.
– Нет, – возразил я. – Нет, Фе. Я не хочу, чтоб мой город менял границы. Я не хочу, чтоб с моим городом что-то случилось. Даже в фантазиях. Это тебе ясно?
– Да ясно, куда ж яснее… Слушай, мы, кажется, должны были свернуть.
Я резко затормозил и дал задний ход, чертыхаясь.
– Что с тобой? – удивилась Фе. – Ты прежде так не водил!
– В общем, так, – произнес я. – Мне кажется, он исчезает. Растворяется в воздухе. Он же невидимка, призрак. Вот что я думаю. А все остальное – чушь.
– Может, потому севастопольцы все так не любят, если кто-то гуляет, ездит, пока они отсыпаются? Потому что может встретить восьмерку?
– Троллейбусы ни при чем, моя красавица, – я развернул машину на одну из боковых улочек – одну из самых узких в городе. Где-то там, в ее конце и жила Фе. Ближе к морю – Левому, разумеется. Ну а мне, как вы помните, еще предстояло ехать до мола: я ведь жил у южных границ. – Не любят они, потому что работают. А мы не работаем. Или работаем плохо. По крайней мере, мы делаем что-то еще, кроме работы и понятного им отдыха – а значит, меньше работаем. Понимаешь? Только-то и всего.
– Работать, – задумалась она. – Кем? Я хочу приносить пользу. Моя мечта, ты знаешь, была всегда – приносить пользу. Но я не знала, чем могу быть здесь полезна. Здесь все без меня есть. Здесь никому не нужна от меня польза.
– Не знала? Почему ты говоришь не знала? А теперь что, знаешь?
– Теперь я знаю, – твердо сказала она. – Хочу быть полезной тебе.
Она дотронулась губами до моей щеки.
– А ты не хотел быть полезным?
Быть может, она хотела от меня другого – услышать то же, что она сказала мне, такое же, почти что симметричное признание. Но я не видел главным для себя приносить какую-то пользу. У нас были водители, торговцы всяким барахлишком, фонарщики, рассказчики правил жизни и свода законов города, осевшие в артеках, кто еще… были метельщики асфальта. Где-то на соседних улочках стояли, утопая в зелени, компактные заводики, где делали бумагу, хлеб, одежду – обеспечивали себя и других севастопольцев самым необходимым. Большей же частью горожане занимались своим домом и двором. Встречались еще и врачи – самые скучные типы из всех: они помогали свозить бездыханных к Правому морю и крепко держать их за руки и ноги, раскачивая перед броском. Их вечным профессиональным спором было – кто закинет дальше… Керчь читала в книгах, что ветхие врачи были нужны для чего-то еще, но для чего – никто уж сам не помнил. Эта специальность вымирала, как подземные копатели, построившие однажды метро и не знавшие, что делать дальше. Рассказчики историй – те самые писатели, сниматели, записыватели и подглядыватели чужих жизней. Этих было жальче всего: они открывали глаза впервые, выходя в мир и уже выглядели как пережившие, и отправлялись на Правое море не приходя в сознание, а их околачивания возле чужих заборов и поедание чужих груш никому не приносили особой радости. Так, можно было перекинуться парой слов – с ними или о них. Да все там, в Севастополе, было нужно только чтобы перекинуться парой слов. Кому я мог быть полезен? Чем?
Единственная профессия, которая меня не оставляла равнодушным – это смотритель Точки сборки – маяка. Но вряд ли кто-то в городе мог бы сказать, что для него была какая-то польза от смотрителя – любого подняли бы на смех, скажи он такое. Увидеть бы смотрителя, поговорить с ним. Но даже нашим подглядывателям чужих жизней и поедателям дармовых груш выйти на смотрителя было не под силу.
– Этот не аккредитует, – говорили они и качали своими бородатыми головами. У них был какой-то свой язык – я ничего в нем не смыслил. А толку-то? Все равно все возвращались к своим огородам и копали вместе с папой и мамой глядки – есть ведь что-то надо.
– Да, – я наконец вырвался из раздумий. – В нашем городе все возвращается к своему домику, к своему двору, к фонарю за входной дверью, освещающему коридор… Любое начинание. Вот настоящие символы города – дом, двор, калитка, а вовсе не Башня.
Мы остановились за пару домов от ее родного. Город спал крепко, но кому-то же ведь надо просыпаться первым. Если это окажутся недалекие Фе – только и останется, что заводить машину и мчаться отсюда на всех парах.
– Машина, – произнес я. – Точно. Я водитель своей машины. Этого мне достаточно. А что? Я никогда не отказывался никого подвести. Просто так. Ничего не менял на барахлишко. Одежда – все, что мне нужно. Машина. Город. Ребята. Бумажки я вообще не собирал. Они называют их деньги, это слово звенит, слышишь: день—ги, день—день. Что с ними делать?
– Ты только красавиц подвозишь, – улыбнулась Феодосия.
– Каких это красавиц?
– Меня, например, – она обвила меня тонкими длинными руками, и я почувствовал прилив сил. Подался к ней, и мы долго не говорили ни слова.
А потом она снова сидела, откинувшись в кресле, и смотрела вдаль.
– Я вообще не понимаю, зачем эти бумажки… Мои папа с мамой их копят, прячут под подушки. Ритуал какой-то, словно не из этого города, мира, вовсе. Что там в умных книжках пишут, надо Керчь спросить. Они в это верят, я нет.