Севастополист. Том I
Шрифт:
– Еще в артеках нам говорили – это в крови. Это как есть и пить.
– Но я им не верю… – Фе снова потянулась ко мне, мурлыкая на разные лады: – Я им не верю, им не верю я, не верю им я…
– В этом городе можно не верить всему, – прошептал я. – Но это ничего не меняет.
Прямо над машиной, над нашими горячими телами нависала, покачивая ветвями, старая яблоня. Налившиеся плоды падали, глухо ударяясь о желтый пластик, скатываясь по гладкой коже сидений, катились прямо под наши ноги. Так и мы катились по этому городу, по ровным его улицам, не зная, где и когда остановимся.
– И потом, главное – для чего это все? – шептала она, цепляясь за мои губы.
– Не
– Ну а ты? – с надеждой выдыхала она.
– Может, Керчь знает? – отвечал я, принося логику и смысл странного нашего разговора в жертву страсти, которая уж точно не задает вопросов и не ищет ни следствий, ни причин.
А потом Феодосия долго и тяжело дышала. Я смотрел на нее безотрывно, и думал: как прекрасны, величественны ее изгибы, в сравнении с моей неуклюжестью неповоротливостью неотесанного камня. Она заговорила вновь:
– Кот скончался и попал в рай для котов….
– Неожиданное начало!
– Слушай! И там его спрашивают: а какой он – мир? Что там, откуда ты пришел? А, нет, не так, подожди… Там еще три было. Нет, их всего – три кота.
– И чего они? – спросил я расслабленно. – Все отмерли?
– Да. Они ж в рай попали – всё, как в ветхости. И вот одного спрашивают, а он говорит: мир – это такая комната, где живут два больших и добрых, но очень занятых существа. Они меня кормят мясом, и еще наливают молочка, гладят и ухаживают, а потому я постоянно довольный, бодрый и холодноносый. Из окна у меня вид во двор – там летают и ходят птицы, но на окне решетка. Вот такой мир. А другой говорит: мир – бесконечные и длинные дороги, а по сторонам постоянно стены, высоченные стены. Ты постоянно хочешь поесть, но постоянно должен бежать – либо ты догоняешь, либо догоняют тебя. Иногда стены становятся ниже, и ты перепрыгиваешь через них. Но только для того, чтобы увидеть такие же стены. Итак, спрашивают его: что же такое мир? Мир, говорит он, это бег и стены. Ну и третьего кота спрашивают – что это такое, мир? Мир – это когда ты ничего не видишь, потому что не знаешь, как это, только чувствуешь вокруг себя воду, много воды, ты в воде, погружен в воду, и где-то в глубине ее чернеет страшное дно, а по краям – деревянные стенки, которых ты не видишь, лишь ударяешься слабым своим телом. Ты делаешь несколько вдохов, и захлебываешься водой. Вот что такое мир.
Я не знал, что сказать, поэтому просто нажал кнопку на панели возле руля. Заиграла мелодия, раздались ненавязчивые тихие голоса. Музыка была самым странным, что случалось со мною в жизни. Самой большой загадкой. Я не знал, что она такое, откуда она берется. Мы находили ее на Плато или на берегу Левого моря – маленькие коробки с кнопочками, включали и слушали. Искали ее и в тот раз – но не смогли найти, такое случалось и не особо нас расстраивало: ну не нашли – будем слушать старое, решали мы.
И хотя зачастую в ней часто звучали человеческие голоса, я не ассоциировал музыку с живыми людьми. Она была находкой, артефактом, который приводил севастопольцев в ужас. А мы любили ее.
– Вот такой он, мир, – продолжала Фе. – Разный. Понимаешь? Просто можно по-разному видеть.
– Расслабься, – бросил я. – У нас все одинаково.
И тогда она сказала:
– Я люблю тебя.
Не зная, что можно ответить, помню, я крутанул колесо громкости так сильно, что мелодия залила собой всю улицу, все дворы рядом, да что там – казалось, весь город залила собой.
– А ты любишь группу «Опять 18»? – спросил я. Я не понимал этого странного названия, но так было написано на музыке.
Мелодия света домчит нас до рассвета
Еще пара куплетов и мы сделаем это,
– доносился ровный речитатив.
– Все люблю, – шептала она, как в забытьи, беспамятстве. – Я люблю любить. Люблю любовь. Так прекрасно…
Я быстро домчал до себя. Запрыгнул в кровать скорее, желая остаться незамеченным. Из окна виднелся мрачный мол, и мерцал на краю города маленьким красным огоньком маяк. Смотритель зорко следил за тем, чтобы не пошатнулось Бытие.
А я задвинул ставни и предался самому сладкому сну, какой только могу теперь вспомнить.
Иногда мы играли в мяч на дальнем поле. У меня был старый мячишко, выменянный у кого-то из обычных горожан – то ли на дивного жука, то ли на полезную подкормку для растений. Какое—никакое развлечение! Я подключил к нему Инкера, и мы оттачивали это мастерство – отнимать мяч друг у друга и закидывать между высоких ветвей огромного дерева – в «вилку», мы говорили. Я не видел других мячей в городе, и очень дорожил этим – обветшалым, потрепанным, приобретшем землистый цвет, как старая половая тряпка. Мяч тоже был мне кем-то – или чем-то – вроде друга, я боялся его потерять. Чтобы подольше не прощаться с ним навсегда, я стал все реже с ним видеться, и теперь, как у прежнего владельца (чем, кроме мяча, был примечателен тот человек?), мяч валялся в моем сарае.
Надо сказать, Инкермана не воодушевляли игры в мяч. Он всякий раз качал головой в ответ на мое предложение, многозначительно мычал и цокал, но никогда не отказывал. Не хотел меня разочаровывать – такой уж он был человек. Не знаю, отчего он был такой. Да и своих идей у него не было.
Я вспомнил о мяче едва проснувшись. Отчего он стал первой мыслью, и было легко подниматься с нею, потягиваясь, выходить во двор? Мне было радостно и светло от встречи с Фе, чье дыхание я еще чувствовал, чьи поцелуи помнил. Я был крепким и здоровым человеком, мне нравилось ощущать свою силу, свою походку. Я был радостен – оттого, что во мне билась жизнь. Жизнь текла по мне, бурлила внутри моего существа каскадами безумных водопадов.
Насвистывая, я дошел до нашего ветхого сарая, дернул щеколду и отворил дверцу. Мяч ждал меня.
– Конечно, – заговорил я с ним, как с живым. – Ну а куда ты денешься? Кому ты еще тут нужен, правда, мяч?
Будь у него были щеки, я потрепал бы их. Но мяч и так был почти сдут, не стоило выпускать из него последний воздух. Я захлопнул дверь сарая и только теперь заметил, что недалекие не заняты своими привычными делами – не таскают ведра, шланги, не носятся с граблями и тяпками наперевес, не делают всего того, чем привыкли заниматься. Они сидели на лавке и стульях – и внимательно смотрели на меня.
– Привет всем, – сказал я неуверенно.
Странно, а эти что делали здесь? Зачем-то в наш двор пришли соседи – причем и из соседних дворов, и из дальних – живущие за три, за пять, за десять домов от нашего. Они стояли, облокотившись на стены, забор, большие деревья. В моем родном дворе было негде упасть яблоку – не то, что в моей машине совсем недавно. В нашей с Фе машине.
«Кто-то отмер?» – тревожно подумал я и обвел быстрым взглядом собравшихся. Не стоят ли где-нибудь, в тени старого ореха, неприметные носилки, не слышен ли резкий запах дезинфекции, за который у нас так так не любили врачей. Да и вообще, за что было любить их?