Сфера
Шрифт:
– У тебя пульс бешеный, – сказал он.
Мэй поглядела на браслет и увидела, что частота сердцебиений у нее 134.
– Покажи свой, – сказала она.
Он закатал рукав. Она сжала его запястье, повернула. Пульс 128.
– Ты тоже не безмятежен, – заметила она, забыв руку у него на коленях.
– Не уберешь руку – оно еще быстрее запрыгает, – ответил он, и они вместе посмотрели. Пульс подскочил до 134. Мэй затрепетала – вот она, ее власть, доказательство власти, прямо перед ней, поддается измерению. Уже 136.
– Хочешь, я что-нибудь попробую? – спросила она.
– Хочу, – с трудом
Она запустила руку ему в штаны – пенис упирался в пряжку ремня. Мэй пальцем погладила головку и вместе с Фрэнсисом посмотрела, как его пульс взлетел до 152.
– Тебя так легко возбудить, – сказала она. – А если бы правда что-то происходило?
Глаза его были закрыты.
– Ну да, – наконец произнес он, тяжело дыша.
– Тебе приятно? – спросила она.
– Мм-м, – выдавил он.
Власть над ним кружила ей голову. Глядя на Фрэнсиса – руками упирается в кровать, пенис рвется из штанов, – она придумала, что сказать. Пошлость, она бы ни за что так не сказала, если бы кто-то об этом узнал, но при одной мысли она заулыбалась, и ясно, что этот застенчивый мальчик от такой реплики мигом выкипит.
– А что еще можно измерить? – спросила она и кинулась на него.
Глаза его в панике распахнулись, и он принялся сдирать с себя брюки. Но едва спустил их до бедер, с губ его сорвалось нечто среднее между «о боже» и «обожди», он перегнулся пополам, голова задергалась вправо-влево, и наконец, он осел на постели, головой упершись в стену. Мэй попятилась, не сводя с него глаз, – рубашка задрана, пах голый. На ум ей пришел костер – одно бревнышко, все облитое молоком.
– Прости, – сказал он.
– Да нет. Мне понравилось, – сказала она.
– Со мной так вдруг еще, пожалуй, не бывало.
Он тяжело дышал. И тут какой-то норовистый синапс у нее в мозгу связал эту картину с отцом, как отец осел на диване, не умея управиться со своим телом, и Мэй отчаянно захотелось оказаться где-нибудь не здесь.
– Я пойду, – сказала она.
– Да? Почему?
– Второй час ночи, надо поспать.
– Ладно, – сказал он, и его манера ей не понравилась. Как будто он не меньше Мэй желал ее ухода.
Он поднялся и взял телефон, стоявший на шкафу задней панелью к постели.
– Ты что, снимал? – пошутила Мэй.
– Не исключено, – сказал он, и по тону было понятно, что он снимал.
– Погоди. Серьезно?
Мэй потянулась к телефону.
– Не надо, – сказал он. – Это мое. – И он сунул телефон в карман.
– Твое? То, что мы сейчас делали, – это твое?
– И мое тоже. И ведь это же я, ну, кончил. Тебе-то что? Ты даже не раздевалась.
– Фрэнсис. У меня нет слов. Сотри. Сейчас же.
– Ты сказала «сотри»? – шутливо переспросил он, но смысл был ясен: «Мы в «Сфере» ничего не стираем». – Я хочу смотреть.
– Тогда все увидят.
– Я не буду об этом трубить.
– Фрэнсис. Прошу тебя.
– Да ладно тебе. Ты же понимаешь, как это для меня важно. Я не жеребец. Со мной такое нечасто бывает. Мне что, нельзя сохранить сувенир?
– Да чего тут
Они сидели в Большом зале «Просвещения». Редкий случай – выступит Стентон и обещан почетный гость.
– Да вот психую, – сказала Мэй. Всю неделю после свидания с Фрэнсисом сосредоточиться не удавалось. Видео никто больше не смотрел, но если оно у Фрэнсиса в телефоне, значит, оно в облаке «Сферы» и в открытом доступе. Больше всего Мэй была разочарована в себе. Она допустила, чтоб один и тот же человек дважды так с нею поступил.
– Больше не проси меня стереть, – сказала Энни, помахав каким-то старшим сфероидам, членам Бригады 40.
– Сотри, прошу тебя.
– Ты же знаешь, я не могу. Мы тут не стираем. Бейли психанет. Разрыдается. Ему лично больно, когда кто-то хотя бы подумывает что-нибудь стереть. Бейли говорит, это как убивать младенцев. Ты голову-то включи.
– Но этот младенец дрочит чужой хер. Никому на фиг не сдался этот младенец. Младенца надо стереть.
– Никто его и не увидит. Сама понимаешь. Девяносто девять процентов облака не видит никто и никогда. Будет хоть один просмотр – тогда мы к этому вернемся. Договорились? – Энни ладонью накрыла ее руку. – А теперь смотри. Ты не представляешь, какая это редкость – Стентон на сцене. Значит, дело серьезное и как-то связано с властями. Это его ниша.
– Ты не знаешь, о чем будет речь?
– Догадываюсь, – сказала Энни.
Без лишних вступлений на сцену вышел Стентон. Зрители зааплодировали, но заметно иначе, нежели аплодировали Бейли. Бейли – их талантливый дядюшка, спас жизнь лично каждому. Стентон – начальник, с ним надо вести себя профессионально и хлопать профессионально. В безупречном черном костюме, без галстука, он остановился посреди сцены и, не представившись и не поздоровавшись, приступил.
– Как вы знаете, – сказал он, – мы в «Сфере» выступаем за прозрачность. Нас вдохновляют такие люди, как Стюарт. Вот человек, готовый распахнуть свою жизнь миру, дабы расширить коллективные познания. Он снимает и записывает каждую секунду своей жизни уже пять лет, он был неоценимым активом для «Сферы», а вскоре станет неоценимым активом для всего человечества. Стюарт?
Стентон поглядел в зал и отыскал Стюарта, Прозрачного Человека с телеобъективом на шее. Стюарт встал; он был лыс, лет шестидесяти и слегка сутулился, будто объектив пригибал его к земле. Ему жарко поаплодировали, и он снова сел.
– Между тем, – сказал Стентон, – есть и другая сфера общественной жизни, где мы желаем и ожидаем прозрачности. Я говорю о демократии. Нам повезло – при демократии мы родились и выросли, однако она постоянно совершенствуется. К примеру, когда я был ребенком, для борьбы с закулисными политическими сделками граждане требовали законов о свободе информации. Законы давали гражданам доступ к совещаниям, к протоколам. Граждане могли посещать открытые слушания и запрашивать документы. При этом, хотя нашей демократии уже столько лет, что ни день наши избранные лидеры оказываются замешаны в тот или иной скандал, поскольку совершили нечто неподобающее. Нечто закулисное, противозаконное, вопреки воле и интересам республики. Не удивительно, что уровень общественного доверия конгрессу составляет одиннадцать процентов.