Шафрановые врата
Шрифт:
Я ничего не сказала.
— Я был упрямым. Однажды я подрался с несколькими мужчинами. Один из них сильно пострадал, — сказал он без эмоций, водя рукой над пламенем. — Я не знаю, как это получилось. Никто из нас не знал — это была ужасная и бессмысленная драка, когда молодые люди теряют над собой контроль. Нас всех посадили в тюрьму за нанесение увечий пострадавшему.
— Два года, — повторила я.
— В тюрьме есть время подумать. Когда я там сидел, я мечтал только о возвращении в Марокко. Я знал, что если доживу и увижу родину, то снова вернусь в пустыню и снова буду водить караваны и жить в шатре. В пустыне
— И когда тебя выпустили... ты так и сделал?
Он кивнул.
— Сначала я поехал в деревню. Я увидел мать, сестер и их семьи. Потом я вернулся в Сахару, как и обещал себе.
— Но... — продолжила я за него, потому что уловила эту интонацию в его голосе.
— Я вернулся из Испании без денег. Я не мог купить караван верблюдов, а работать под чьим-то началом мне было трудно. Конечно, все было не так, как в детстве, когда был жив отец. Я сильно изменился. После одного долгого неудачного перехода в Тимбукту я вернулся в деревню. Мне нужно было — я хотел — осесть. Я хотел иметь семью, свой дом. Я женился на Илиане, и через три года у нас уже было двое детей. Сын и дочь. — Он смолк, как будто у него пропал голос.
Я ждала.
Он прочистил горло.
— Я любил свою жену и детей, но это было так же, как и когда я пытался начать новую жизнь в пустыне. Меня слишком долго не было дома. Я знал жизнь больших городов и слишком много повидал, странствуя по миру. Я пытался сердцем принять деревенскую жизнь, работал в поле с другими мужчинами, но эта жизнь была не для меня. И дело было не в работе — я могу выполнять любую работу. Дело было в изоляции. Здесь вполне можно жить, и люди здесь дружелюбные, но все это почему-то напоминало мне тюрьму. Для меня эти горы были стенами. Я ничего не видел за ними. Я говорил с Илианой о переезде в Марракеш, о воспитании детей там, но она испугалась и отказалась от этой затеи: она всегда жила в долине Оурика. Я смирился и попытался обеспечить им хорошую жизнь. Так прошло несколько лет. Но потом... — Он снова смолк, потом продолжил: — Потеряв Илиану и детей, я решил, что нет смысла оставаться в деревне. Там больше не было для меня счастья.
Несколько секунд мы сидели молча, слушая почти утихший ветер.
— Я вернулся в Марракеш и нашел работу. Конечно, я разыскал Манон. Она ушла из французской семьи, ее содержали мужчины.
Я могла представить, что он тогда подумал о Манон. Женщины либо выходили замуж, либо они становились содержанками — иными словами, проститутками. Других вариантов не было. И нельзя было назвать иначе такую женщину, как Манон.
— Но она так и не стала счастливой, — продолжил он. — Мы тогда оба были несчастны, но мое счастье проистекало из скорби. И я знал, что скорбь однажды уйдет из моей души, по крайней мере, не будет уже этой постоянной сильной боли.
У меня сжималось сердце от этих слов Ажулая; никогда раньше я не видела у него такого выражения лица. Я понимала, как сильно он страдает, слишком сильно.
— Несчастье Манон отличалось от моего: причиной его была ее злость. Она понимала, что счастье проходит мимо
Ажулай невольно употребил слово «искалечило»; очевидно, он не подумал о том, что это может задеть меня, заставить задуматься о своей жизни. О своих обидах.
— Но когда у нее появился Баду — чего она не ожидала, а возможно, никогда и не хотела, — я видел, что она изменилась.
— А его отец? Отец Баду?
Он отвернулся от пламени и посмотрел на меня.
— Что — отец?
— Она не нашла счастья с ним?
Ажулай покачал головой.
— Мне казалось, что после рождения Баду Манон отчаялась еще больше. Она уже была не очень молодой, а ее сын рос без отца. Ей трудно быть матерью. Она всегда просто его терпела, но не причиняла ему вреда.
Наблюдая за тем, как спокойно поднимается и опускается грудь спящего Баду, я вспомнила о Фалиде и синяках на ее теле.
— Она не заботится о нем. Иногда он бывает голодным, грязным, — заметила я. Мне не понравилось, что Ажулай защищает Манон и оправдывает ее отношение к Баду.
— Я не думаю, что Манон способна на ту любовь, какая дана женщине от рождения, — любовь к ребенку, — сказал он. — Как я уже говорил, что-то оборвалось внутри нее. Когда я думаю, как мой... — Он запнулся, и я предположила, что он вспомнил о своей жене и детях. Он все еще держал ступни мальчика в своих больших руках, согревая их.
Конечно, Баду заполнил собой лишь часть пустоты, образовавшейся в его душе после потери жены и детей.
Ветер сменил направление; он хитро нашептывал что-то через маленькую щель вверху окна, и вдруг от этого дуновения погасла свеча.
— А теперь ты, — сказал Ажулай.
— Я? — переспросила я. В темноте ничего не было видно.
— Твоя история. Я рассказал тебе свою. Теперь ты рассказывай.
— Но... моя совсем неинтересна, — сказала я. — Особенно по сравнению с твоей...
— Почему ты так думаешь?
— Я прожила... небольшую жизнь.
Послышался шорох, сиденье между нами провалилось, и Баду упал. Мои руки коснулись волос мальчика. Я осторожно положила его голову себе на колени. Я представила, что Ажулай все еще держит его ноги, и это детское тельце было как бы мостом между нами. Я прикрыла Баду одеялом.
— Жизнь не бывает маленькой, — сказал Ажулай тихо. — Жизнь птицы такая же важная, как и жизнь короля. Просто она другая.
А затем я ощутила какое-то движение и скорее почувствовала, чем увидела, лицо Ажулая прямо перед собой. Я протянула руку и ощутила его скулу под своими пальцами, а затем его губы коснулись моих.
Баду зашевелился, и мы отодвинулись друг от друга.
— Расскажи мне свою историю, — прошептал Ажулай из темноты.
Я немного помолчала, а потом заговорила.
Глава 36
Я постепенно просыпалась. Моя шея затекла, оттого что я склонила голову в угол кабины. Я повертела головой, глядя через лобовое стекло. Ветер утих, было уже утро.
Ажулай и Баду согнулись над маленьким костром; черный жестяной чайник стоял на куче горящего хвороста.