Шафрановые врата
Шрифт:
Я кивнула. В грузовике было почти совсем темно, как из-за бури, так и из-за того, что наступил вечер. Ажулай наклонился и достал из-под сиденья свечу и коробку спичек. Он зажег свечу и закрепил ее в маленьком отверстии на приборной панели.
В кабине разлился мягкий свет.
— Ажулай, — сказала я. — Извини. Я не знаю, как...
— Все закончилось хорошо, — перебил меня он. — Он в порядке. Он всего лишь испугался.
— И я тоже, — произнесла я дрожащими губами. — Я не могу передать тебе, как я испугалась.
— Эта земля бывает грозной, — сказал он. — Я знаю все ее уловки, потому что это мой дом. Но я не ожидаю
Он сказал, что не винит меня, и я была ему благодарна. Я затаила дыхание, а затем протянула ему свою руку.
— Спасибо, — сказала я.
Он посмотрел на мою окрашенную хной руку, затем взял ее в свою и снова посмотрел на меня. Я вспомнила, как он смотрел на меня прошлой ночью, наклонила голову и уставилась на наши соединенные руки, не в состоянии поднять на него глаза. Его большой палец поглаживал мою ладонь, нежно касаясь зажившей раны.
Наконец я подняла голову. Он все еще смотрел на меня. Мерцающий свет свечи подчеркивал его высокие скулы. Мне захотелось прикоснуться к нему. Он придвинулся ко мне, затем посмотрел на Баду.
— Он спит, — прошептала я, не желая, чтобы он останавливался из-за ребенка.
Но Ажулай отодвинулся, и я ощутила глубокое разочарование.
— Может, расскажешь мне какую-нибудь историю, чтобы скоротать время, — тихо сказал он. Его рука еще крепче сжала мою. — Расскажи об Америке. Об одной американской женщине.
Мне стало трудно дышать. Я покачала головой.
— Ты, — сказала я, — сначала ты расскажи мне о себе.
— Мне почти не о чем рассказывать.
— Просто чтобы скоротать время, Ажулай, как ты сказал. Твоя история, а потом моя.
Он погладил Баду по голове другой рукой.
— Когда мне было тринадцать, мсье Дювергер купил меня, чтобы я работал на мать Манон, — сказал он.
Я затаила дыхание.
— Ты был рабом?
— Нет. Я не раб. Я туарег. Ты же знаешь.
— Но... купил тебя?
Он пожал плечами.
— Дети часто уезжают из деревни в город работать. Дети из блидатруженики. Они не жалуются и много не разговаривают.
— Я не вижу разницы.
— Когда-то очень давно сюда привозили рабов из разных частей Африки. С моим отцом мы иногда перевозили на наших караванах соль, иногда золото, янтарь и страусовые перья. Иногда черных рабов из Мали и Мавритании. Но это не то же самое, что молодые марокканцы из деревень. Семье выплачивается определенная сумма, и дети становятся слугами. Им платят немного, и несколько раз в год, если они знают, где находится их семья, они могут навестить ее. Или если кто-нибудь из родных приезжает в город, им разрешается видеться. Когда ребенок-слуга достигает определенного возраста, он может уйти, если хочет. Некоторые так и делали, возвращались в блидили находили другую работу в городе, но некоторые оставались и работали на семью долгие годы. Для некоторых семья, где они жили и работали, становилась роднее их собственной.
Грузовик все еще слегка раскачивался взад-вперед. Взад-вперед. Но сейчас, когда мы с Ажулаем сидели при свете свечи, взявшись за руки, а Баду спал между нами, это действовало успокаивающе.
— Я рассказывал тебе, что мой отец умер, когда мы вели кочевую жизнь, — продолжил он. — В двенадцать лет я был слишком молод, чтобы самому водить караваны через пустыню, и не хотел
— А разве детей продают французам или марокканцам?
— Да, но французы не очень-то хотят детей кочевников — слишком отличаются наши язык и культура. Но моя жизнь не была плохой, Сидония. Мы много работали в пустыне и блиде,и так же много мы работали в городе. Работа есть работа. Но в городе всегда была еда. В другой моей жизни не всегда так было. Когда верблюды умирали или козы не давали молока, у нас иногда было недостаточно еды.
Я вспомнила мальчика из отеля «Ла Пальмере», который принес апельсиновый сок в мой номер, когда там были Ажулай и Баду, и как дружелюбно он посмотрел на Ажулая. Я вспомнила многих мальчиков постарше и молодых мужчин, которых я видела, работающих на базарах, или тянущих повозки, или несущих тяжелый груз по оживленным улицам медины, или работающих возницами калечево французском квартале. Я предполагала, что они были сыновьями марокканских мужчин, владельцев калечеи торговцев. Теперь я знала, что могло быть иначе. Возможно, их, подобно Ажулаю, продали.
— Итак, как я уже сказал, мсье Дювергер купил меня, чтобы я помогал матери Манон по дому. Он хотел облегчить жизнь Рашиды, поэтому отдал меня ей, и я выполнял всю тяжелую работу. Манон была на год младше меня, и мы стали друзьями. Она была добра ко мне.
— Манон? Манон была добра к тебе?
Ветер начинал стихать.
Световые блики двигались по лицу Ажулая.
— Она научила меня хорошо говорить по-французски. Она научила меня читать и писать. Я не знаю, как научилась она всему этому сама. Она, как дочь арабской женщины, не могла учиться там в школе. Но ты сама говорила, что она умная, — сказал он и замолчал.
На моем лице, должно быть, непроизвольно отразилась неприязнь к ней.
— Продолжай, — сказала я.
— Мы сразу же стали друзьями, а потом это переросло во что-то большее, чем дружба.
Значит, это продолжалось давно, с тех пор как они перестали быть детьми. Они были любовниками так много лет...
— Мы стали как брат и сестра, — продолжал Ажулай, а я издала невнятный звук. Он посмотрел на меня.
— Брат и сестра?
Он кивнул.
— Мы заботились друг о друге. Мы оба были одинокими. Я скучал по своей семье. Она... Я не знаю, по кому скучала она. Но она всегда была одинокой.
— Но... ты имеешь в виду... — Я запнулась.
— Что?
Я облизнула губы.
— Все это время я думала, вернее, предполагала, что ты и Манон... что вы любовники.
Он недоуменно уставился на меня.
— Любовники? Но почему ты так думала?
— А что еще я должна была думать? Как по-другому могла я истолковать ваши отношения? И Манон — я видела, как она ведет себя, когда ты рядом.
— Манон не может сдерживаться. В присутствии любого мужчины она ведет себя одинаково, просто по привычке. Но неужели ты думаешь, что Манон та женщина, которую я мог бы желать? — тихо продолжил он.