Шелковый путь
Шрифт:
Еще со школы разминулись пути братьев. Лапке (тогда он еще был Жолдасом) мурлыкал себе под нос: «Ученье — сущее мученье», — и с утра до вечера играл в асыки, гонял собак, устраивал скачки на ишаках, шалопайничал. А Молда книжки до дыр зачитывал да стишки кропал: «До последнего дыхания любовь я в сердце сберегу». Из столичных и районных редакций жиденькие письма приходили: «К сожалению, ваш материал для публикации непригоден». Казалось, утихомирят они его поэтический пыл. Наоборот, подстегивали! И жил Молда какими-то неясными мечтами, порывами души, взлетами духа. А Лапке все мотался на велосипеде по аулу. За ним, высунув языки, орава сорванцов носилась… Со скрипом одолел семь классов и расстался со школой. Вздумалось стать шофером. Где лязгает железо, где клубится пыль — там и он. Молда между тем вознесся на крыльях мечты: в далекую
Окончил Лапке шоферские курсы, но машину ему не доверили, пришлось сесть на «Беларусь». С грохотом носился по аулу, пыль столбом поднимал — радовался. Знакомых девок в кабину сажал — радовался. Жил — не жаловался. Однажды, хлопая кирзовыми сапогами, ввалился в дом, а там, на почетном месте, какой-то хлыщ в широченном галстуке, в ярко-пестрых носочках чинно восседает. Глянул Лапке — даже не сразу узнал. А в ауле только и шу-шу про нового доктора-чудодея. В рот ему смотрят, головами трясут, из дома в дом приглашают. С досады выругался Лапке, швырнул кирзовые сапоги к порогу, мазутом пропитанную майку — в печку и три дня кряду мылся в бане, вытравливая запах солярки. Ишь как выхваляется-то братец! Будто он, Лапке, не может в широченных штанах щеголять, носом крутить. Будто и не человек он вовсе.
«Ну, ладно, допустим, радио не слушаю. Газет не читаю. Ну и что? Районную газетенку хоть изредка да просматриваю же. Киношку про войну да про шпионов тоже не пропускаю. Предки мои, если на то пошло, над книгами не корпели, мозги не засоряли, зрение себе попусту не портили. А ведь до ста лет жили в дикой степи, детишек косяками плодили, по две, по три бабы имели, на аргамаках скакали да кокпаром-козлодранием себя потешали. А теперь? В тридцать голова будто солью посыпана. В сорок — труха сыплется. А все оттого, что книжная мудрость, думы, бумагомаранье, пустые мечты плоть старят, здоровье точат. Меня иные придурком считают. Дескать, шарика одного не хватает. Это потому, что свое понятие о жизни имею и своей тропинкой топаю, а не с теми, у кого с шариками в башке «все в порядке».
Жизнь — штука скользкая. Всякое случается. Помню, угробил я «Беларусь», месяц без дела слонялся. Вызывает как-то бух. «Эдак, — говорит, — с голоду околеешь. Мотай-ка, брат, в район, к председателю рабкоопа, помозоль ему глаза. Дядей назови, отцом назови, поклонись да похнычь, но выклянчи место продавца в нашем магазине. А встанешь за прилавок — в обиду себя не дашь».
Да осыплет тебя аллах милостями, бух! Да преследует тебя удача на этом и на том свете, бух! Да не покинет счастье детей и внуков твоих, бух! Что ж… бывший продавец неожиданно в город сорвался, а на место его я встал. В суматохе, под мухой акт-макт сотряпали, он передал, я принял, все честь по чести. Ну думаю, дорвался я наконец до лепешки с маслом. Только откусывай побольше, да глотай поживей. Деньгу пятерней загребать начну…
Не тут-то было! Осенью распечатал ящик с чаем, а там, с середины, одни кирпичи. Вот те раз! Второй открыл — и там то же! Ну, и обмишулился. Помянул я всех женщин по материнской линии пройдохи продавца! Потом прошелся по мужской части до седьмого колена. А проку-то? Жулика — чтоб трава не росла на его могиле! — и след простыл. По всему аулу прокатился вопль: «Ай, ай! Ограбил! В тюрьму упек!» Но верно сказывают, что у беды семеро братьев. Едва подморозило, бутылки с водкой одна за другой полопались. Что за черт?! С каких пор стойкая белоголовка южных холодов испугалась? И тут обвел меня пройдоха вокруг пальца. Шприцем высосал горькую, а бутылки наполнил водой. Тем же шприцем через ту же дырку… Щелк-щелк на счетах, скрип-скрип на бумаге: убыток — семьсот пятьдесят семь рублей сорок шесть копеек! Кричу «Караул!» и бегу к спасителю буху. Помоги, посоветуй, не дай погибнуть, отец родной… Слава уму твоему, достопочтенный бух!.. Пусть недруги твои презренные у ног твоих валяются, а друзья на руках носят! Пусть едой твоей будет жирная конина, а питьем — шербет медовый! И решил мудрый бух: «Не дадим сироту в обиду. Всем аулом недостачу покроем». Так избавили аульчане головушку мою от верной каталажки.
Слава аллаху, опять сам себе хозяин. Никто не посмеет спросить: «А ты-то кто такой?» Иногда в порыве благодарных чувств хочется аульчан к себе в гости пригласить, плечи почтенных старцев чапаном новым укрыть.
Зимой, в ночь на четырнадцатое февраля, от обильного снегопада обвалился потолок в магазине. «На твоем челе печать невезения», — сокрушались одни. Другие радовались: «Еще повезло. Могло бы и задавить». Из рабкоопа, понятное дело, ревизор за ревизором. Опять покаяния, опять мольбы, слезы. Смилостивились кое-как. Посадили на автолавку: «Послужи-ка чабанам на отгонных участках».
От советчиков, конечно, отбоя нет. Молда, гостивший как раз в ауле, в бутылку полез.
— Что еще за свистопляска? Займешься когда-нибудь делом всерьез?!
— А как же? Всю жизнь об автолавке и мечтал!
— Посмотри на своих сверстников. Кто чабан, кто шахтер…
— Оставь! Умру, а в шахту не полезу, и в пустыне за овцами бродить не стану. А вот автолавка — как раз по мне. И не морочьте голову!
Иногда, долгими ночами, Лапке погружался в пучину дум. Он взвешивал свое прошлое, заглядывал во все его закоулки, мысленно вновь исхаживал все тропинки. И всякий раз поражался причудливой игре прихотливой судьбы, которая кого возносила на вершину удачи, кого низвергала в пропасть бесславия. И сравнивал себя со своими сверстниками. И так и сяк прикидывал. В каждый хлев, в каждый дом — в мыслях заглядывал. И непременно получалось, что самый удобный угол — свой, самый просторный хлев — свой, самый уютный, теплый очаг — свой. А ведь и впрямь: нужды никакой, дом — полная чаша, поголовье скота растет. Как говорится, и кость крепка, и кишки в сале.
А у других? Ну, смотался он на днях к знакомым чабанам. Расплод овец — горячая пора. Лапке о житье-бытье расспрашивает, чабан о ягнятах долдонит. Лапке — дремать, чабан — орать: «Эй, пригони сюда барана-производителя!» Он пару ящиков водки прихватил, чтобы настроение поднять, а чабану и присесть недосуг. Он ему новый костюм сует, а чабан про раздельную пастьбу поет. Тьфу!.. Разве это жизнь?! Махнул он рукой и укатил восвояси.
Благодарение всевышнему, неведомы ему чабанские заботы. Дрыхни — сколько влезет. Проснешься часов в десять, долго чай дуешь, крепкий, крутой, с верблюжьим молочком. Потом, обмахиваясь, спрашиваешь: «А где детки?» «На двор выпроводила, — отвечает юная жена. — Чтоб тебе чаек попить не мешали…» «А-а… — подумаешь с удовольствием. — Ну, я, пожалуй, подамся в район». В глазах жены вспыхивает огонек. «В район», — звучит так значительно и непостижимо таинственно. Потом заведешь машину и даешь жене наказы: «Смотри, чтобы дети не купались в пруду. Пиявки искусают. Старик Жанадиль давненько брал в долг два кило чая. Пусть вернет деньги. Ковры из гостевой вынеси на солнце. Выбей, почисти! Да за скотом приглядывай!» И пока не тронешься с места, вколачиваешь в бабью башку: «Сделай! Смотри!.. Приглядывай!..»
К обеду, волоча за собой сизый шлейф пыли, въезжает в район. Первый визит наносится кому? Ну, конечно, председателю рабкоопа. «Как живете-можете, почтенный? В здравии ли все ваше семейство? Может, пора подкинуть свежего мясца, уважаемый? А может, малость прогуляемся-поразвеемся? Не угодно ли за мой счет, радетель-благодетель?..»
На другой день с тяжелой головой, с опухшими глазами, с помятым лицом вваливаешься в дом братца Молды. Все тебя раздражает, ворчать начинаешь с порога. «Оу! Дверь у вас распахнута настежь. На кухне — тарарам. Никто не встречает… А если я вор? Если я обчищу вас до нитки?!» Курчавый малец, на миг отрываясь от книги, заявляет: «Папа в больнице, мама в школе». У, активисты! Деятели чертовы! Разбрелись, кто куда… А за домом следить кому? А готовить кому? А гостей встречать? Или вам денег все мало?! Что ваш дом, что общежитие — один черт! Может, поднесешь дяде, племяш?
— Кто пьет в одиночку, пьяницей станет, — отвечает курчавый.
— Ах, паразит! Это тебе отец небось внушил?!
— А индюк в холодильнике для гостей…
— Ах, паразит! Я не гость, что ли, а?!
И хватаешь индюка из холодильника, из серванта — бутылку коньяка и сам себе устраиваешь пир. Сказано ведь: пищу друга истребляй, как врага, И вот коньяк допит, косточки индюка обглоданы, и ты встаешь, покачиваешься, рыгаешь, племяша щелк ногтем по курчавому калгану. «Передай привет своим предкам! Скажи: дядя из аула приезжал. Голодный, скажи, уехал. Недовольный! Обиженный! Оскорбленный! Понял?!»