Шерлок от литературы
Шрифт:
Мишель вертел в руках, согревая, бокал коньяка.
— Фрейд, конечно, наговорил много вздора, — сказал он, — но кое-что заметил верно. Извращения пола не могут не формировать девиантное мышление, искажённое поведение и кривые идеалы. Содомит — оборотень, противопоставляющий себя традиции, обществу и морали, и становящийся рассадником экзальтированного эгоцентризма. Гомосексуал мыслит безумно и алогично, и пытается вовлечь в абсурдизм всех окружающих. Пример? Вот «Богоматерь цветов»: «Я буду танцевать под похоронное пение. Итак, нужно было, чтобы он умер. А чтобы пафос этого события стал более резким, она сама должна была вызвать его смерть. Мораль, страх перед адом или тюрьмой здесь ни при чем, верно? Вплоть до мельчайших подробностей Эрнестина представила, как она будет действовать. Она выдаст это за самоубийство: «Я скажу,
— О, Господи, ну довольно, — прервал я цитирование.
— Хорошо, — легко согласился Мишель, отбросив рваную книгу. — Итак, нам рассказывают бредовую историю трансвестита без пола и возраста, при этом никакой истории на самом деле нет, и само бытие трансвестита никому неважно и неинтересно, но слова множатся, иногда мелькают недурные тропы и забавные сравнения, но они не компенсируют недостаток смысла. Эта книга убитого времени, пустого времяпрепровождения и после неё остаётся… что? Вот финал: «Постарайся узнать пунктир. И поцелуй его. Прими, милая, тысячу крепких поцелуев от твоего Миньона» Пунктир, о котором говорит Миньон, — это силуэт его члена. «Я видел, как сутенёр, который чересчур возбудился, сочиняя девчонке письмо, положил на стол на бумагу свой тяжёлый член и пометил его контуры» Да, где-то так, контуры члена нам и остаются. Но зачем они нам? В романе — рваное мышление, почти бессюжетная калейдоскопичность и эпатаж. И никакой гениальности. Нет даже таланта средней руки.
— Согласен, — я прихлебнул коньяк.
— Теперь обратимся к содомии скрытой, себя не называющей. Это «Крылья» Кузмина. Книга, скажу откровенно, скучная и вялая, причём, настолько, что о ней просто нечего сказать. Сюжет примитивен до смешного, это становление героя, автор пытается увлечь нас разглагольствованиями на античные темы в духе платоновского «Пира», но не увлекает, ибо все его мысли не несут ничего свежего, а затасканы и истёрты, как старая купюра.
— Я пролистал его на дня, — сообщил я. — Там хоть явной порнухи нет.
— Да, сочинения Кузмина, по сравнению с позднейшими аналогами, довольно скромны. Здесь только переживания влюблённого, любовное чувство и его перипетии. Но тут — новое непопадание в читателя. Повесть Кузмина отталкивает женственностью эмоциональных истерических порывов и холодным мужским лицемерием. Здесь все мимолётно, как ощущение, а ощущение — как дуновение ветерка, запах цветка, лунный свет на воде, при этом Штрупу нужна задница Смурова, но сугубо постельная нужда прикрыта красивыми словами. Очень сильно проявлен — как нигде ранее — «инстинкт кратковременности». Это подлинно содомское, ни женское и не мужское.
Я бросил на Мишеля непонимающий взгляд.
— Содомит инстинктивно отрицает будущее, — пояснил Литвинов. — Имеющие детей и веру в Бога думают на века, они подлинно «мыслят столетиями», но гей на уровне инстинктов ощущает, что Вселенная кончится через двадцать-тридцать лет. Отсюда — пенкоснимательство и мораль «после нас хоть потоп». Что же реально ждёт Смурова в связи со Штрупом? Ведь совсем не восходящее солнце, а член — а не пунктир его — в заднице, а дальше — дно общества. И причём же тут разговоры о «блаженных лужайках из «Метаморфоз», где боги принимали всякий вид для любви, где Ганимед говорит: «Бедные братья, только я из взлетевших на небо остался
— Но он талантлив, по-твоему? — заметил я.
Литвинов пожал плечами.
— Его литературная судьба — менее трагична, чем у других поэтов Серебряного века: он умер своей смертью, не был репрессирован, как Мандельштам, или запрещён, как Ходасевич или Бунин. При этом он был наглухо забыт уже при жизни, и сегодня только учёные книжные черви, вроде меня, могут читать его. От него остался известный милый и чуть претенциозный стих о французской булке и несколько строф александрийского цикла. Вот и всё.
— Да, он почти забыт, но есть ведь и Пруст…
Литвинов вздохнул.
— Ему можно только посочувствовать. Среди основных причин гомосексуализма выделяют совращение взрослым геем, неправильное воспитание, сексуальные домогательства, продолжительное пребывание в закрытой мужской среде и неудачи с женщинами. У Пруста, похоже, было всё вместе. Но, безусловно, главной бедой было неприятие Пруста женщинами.
— Ты уверен? — сам я не дочитал Пруста, но не хотел в этом признаваться.
— Абсолютно, — уверенно бросил Мишель, — при этом исхожу я, признаюсь, не из фактов, я их не знаю, а именно из текста. Пруст был лживым занудой, а женщины не любят зануд.
— И чем это доказывается?
— Говорю же, текстом. Дочитывая длинное, как удав, предложение, теряешь смысл читаемого, ещё не дойдя до точки. Стоит отвлечься буквально на секунду, как ты утрачиваешь нить повествования и впадаешь в некий «прустотранс», во время которого сладковато-вязкий, как сдобное тесто, текст бродит в твоей голове, как перестоявшая квашня. Но тут у Пруста есть оправдание. Он просто не писатель, творчество как таковое неизвестно ему. Талант в литературе определяется воображением, умением сочинять, а не вести дневник, владение же словом — дело техники. Пруст же отрицает вымысел как обязательное «свойство» текста, но требует фантазии от читателя. Сотни и тысячи людей ведут дневник, записывая планы, мысли, воспоминания, события дня, но это не делает их писателями. Пруст — просто недоразумение литературы. Да, у него есть несколько толковых мыслей, нельзя же исписать тонну бумаги без того, чтобы пару раз не обронить нечто дельное. При этом он именно зануден. Вчитайся-ка: «Но, когда от давнего прошлого ничего уже не осталось, после смерти живых существ, после разрушения вещей, одни только, более хрупкие, но более живучие, более невещественные, более стойкие, более верные, запахи и вкусы долго ещё продолжают, словно души, напоминать о себе, ожидать, надеяться, продолжают, среди развалин всего прочего, нести, не изнемогая под его тяжестью, на своей едва ощутимой капельке, огромное здание воспоминания…» При этом лучше не спрашивать, у кого же остаются воспоминания после смерти живых существ?
— А почему ты назвал его лживым?
— Потому что книга Пруста претендует на исповедальность, но исповеди лживы. Почему Марсель ревновал свою Альбертину к другим девушкам? Казалось бы, девичьи шалости, а его трясло. Коль скоро он себя и ее так изводил непрекращающейся ревностью, то туманные намёки на то, что дальше всё будет плохо и мучительно, превращаются из догадок в тривиальный факт. Но если это подлинно воспоминания, так назови её Альбертом — и дело с концом. Но он лжёт. Зачем?
Я снова сдался.
— Он скучноват, я согласен. Если честно, я хотел бы извиниться перед Эмилем Золя, которого когда-то обозвал «первейшим из зануд». Я тогда ещё не читал Марселя Пруста. Вся разница в том, что у Золя на пятнадцать страниц описывается рыночный прилавок, а у Пруста при этих же обстоятельствах двадцать страниц занимают переживания главного героя по поводу лежащего на прилавке пирожного. Это реальнейший из примеров бессмысленнейшего тысячестраничного порожняка. Открытия, что делает главный герой, события в его жизни столь значительны и необычайны, что могут быть сравнимы с проблемами моли, хорошо устроившейся в хозяйской шубе в полной уверенности, что ее благополучию ничто не угрожает. Предложения раз в десять длиннее нужного, а мысль прерывиста и часто отсутствует в принципе. А если она есть, то ее можно бы было выразить в трёх словах вместо тридцати…