Шерлок от литературы
Шрифт:
Я не комментировал.
— Но это не конец. Павел от пенсии решительно отказывается, продолжает работать в комсомоле, борется с мещанством, с троцкизмом, за чистоту в цехе и за повышение производительности труда, правда, «старые рабочие прямо говорят: на хозяина работали лучше». Почему — невдомёк Павлу, как было ему невдомёк, почему в былое время город снабжался дровами без необходимости лезть в ледяную воду. Не силен Корчагин в экономике. Не говорит Островский напрямую, что герой его совершенно никчёмен, но, сам того не желая, показывает это. Павел же о своей никчёмности не догадывается — он активен на собраниях, пленумах, он уже секретарь райкома, он весь в речах и принципиальной позиции, он продолжает себя улучшать: бросает курить, пытается искоренить матерщину. Однако жизнь творится не на пленумах — этого герой романа так и не уразумел. А потом на Корчагина одна за другой посыплются смертельные болезни: откажут ноги, руки, ослепнет и второй глаз. Стопроцентная нетрудоспособность. Пойдут санатории, один за другим, и не какие-нибудь: «Клумбы роз, искристый перелив фонтана, обвитые виноградом корпуса в саду». Отчего бы и нет? Он переселится из провинции в Москву: «Павел написал в ЦК письмо с просьбой помочь ему остаться жить в Москве… В ответ на его письмо Моссовет дал ему комнату». Как не дать — аппаратчик, номенклатура! Болезнь
— Да уж, что сказка, то сказка, — кивнул я.
— Но сказка — ложь, да в ней намёк, добрым молодцам, как известно, урок. Что же понял Корчагин в своей жизни? А вот что: «Корчагин обхватил голову руками и тяжело задумался… Решил, что жизнь прожита не так уж плохо. Но было немало и ошибок, сделанных по дури, по молодости». От него осталась ещё одна расхожая цитата: «Самое дорогое у человека — это жизнь. Она даётся ему один раз, и прожить её надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жёг позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, мог сказать: вся жизнь, все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества». Но никто не понял главного — ни он, ни фадеевский Левинсон. Не понял того, что смог понять другой человек, правда, не большевик, а философ Семён Франк. «По замыслу самого утопизма разрушение старого мира должно быть только краткой подготовительной стадией, за которой последует уже чисто созидательное дело построения нового мира. Но старый, исконный мир — мир грешный, неразумный и несовершенный — упорствует в своем бытии, сопротивляется своему разрушению. Это упорство представляется утопизму чем-то непонятным, неожиданным и противоестественным, ибо противоречит его представлению об относительно лёгкой возможности построить новый мир… Старый мир, несмотря на всю свою порочность и дряхлость, на все свое несовершенство, все же имеет некое сверхчеловеческое происхождение — и потому некую для утопизма неожиданную прочность, о которую разбивается всякая чисто человеческая воля. Дело разрушения безнадёжно затягивается, и на этом пути утопизм роковым образом увлекается на путь беспощадного и все более универсального террора. Посвящая все свои силы бесконечной задаче обуздания, подавления, разрушения исконных основ мирового бытия, спасители мира становятся его заклятыми врагами и постепенно попадают под власть своего естественного водителя на этом пути — духа зла, ненависти, презрения к человеку. Богоборческая антропократия роковым образом вырождается в демонократию, которая ведёт не к спасению мира, а к его гибели…» Именно этого никогда не понимали российские хунвейбины, многочисленные левинсоны и корчагины…
— Ну а теперь, — усмехнулся я, — попытайся нарисовать нам портреты Фадеева и Островского по этим романам. Сможешь?
Литвинов почесал в затылке.
— Тут, как и в романах, труднее всего отделить истину от лжи. Советские писатели лгали, как дышали, — свободно и искренне. С одной стороны Островский говорил: «Я никогда не думал быть писателем… Моя профессия — топить печки…» И он же: «Цель моей жизни — литература. Это роман, а не биография!» С одной стороны: «Я использовал право на вымысел…» С другой: «Я писал исключительно о фактах…» Чему верить? Островский уверял, что роман его — автобиография. Это не так: дед и отец Островского служили в царской армии, а бабушка по отцовской линии, Степанида Гурковская, была дочерью священника. Родные сестры Островского Надежда и Екатерина учились в женском епархиальном училище. Сам Николай Островский был крещён, о чём есть запись в метричной книге. Интересно, что эту запись пыталась уничтожить сестра Екатерина в 1940 году. Социальный статус отца Николая Островского и факт крещения противоречили идеальной биографии писателя. Екатерина Алексеевна была директором музея Н. Островского в Сочи с 1937 по 1965 годы.
Литвинов помолчал, потом с усмешкой продолжил:
— А что ещё было вычеркнуто, уничтожено и затёрто? Увы, этого мы не узнаем никогда. При этом сам Островский был достаточно образован: он окончил церковно-приходскую школу, после переезда в Шепетовку поступил в двухклассное городское училище. Потом, в 1920 году окончил Единую Трудовую школу-семилетку и поступил в Киевский электромеханический техникум железнодорожного транспорта. В 1927 году, уже тяжело больной, он учится на заочном отделении Коммунистического университета. Участвовал ли Николай Островский в гражданской войне? Нет документального подтверждения. Только слова родственников. Строил ли Николай Островский лично узкоколейку в Боярке? Нет документов, которые бы об этом свидетельствовали. При этом в жизни Николая Островского был поступок, который долго скрывался. О нём знали только родные и «такая далёкая и такая близкая Люси».
Я удивлённо навострил уши.
— Дело в том, — пояснил Литвинов, — что Островский лечился в санатории Бердянска. Там Николай влюбился в дочь главного врача Люси Бернфус. Девушке он поверял свои переживания в письмах. «Я все время откладывал задуманное предприятие, которое заставило меня пролежать 3 месяца в борьбе со смертью. Я немного ошибся, на несколько миллиметров, и это стоило мне не один день адской, невыносимой, физической боли. Вздумал хлопнуть себе пулю, только не в лоб, а в грудь. Несмотря на то, что прострелил верхушку лёгкого, все-таки живу» Позже Люси Бернфус вспоминала: «Свою угрозу он осуществил в Киеве в конце 1922 года. Я получила известие от приятеля Коли о том, что он после попытки самоубийства лежит в киевской больнице…». Так что, отличить след бандитской пули от собственной нам будет сложновато.
— Ничего себе…
Литвинов кивнул.
— Да, это — одна из главных загадок. В чём причина неудавшегося самоубийства? В двадцать втором ему всего восемнадцать. Рискну предположить, что дело в женщине, ибо аскетизм Павки Корчагина несколько подозрителен. Но в остальном по книге Островского я нарисую тебе его характер без труда. Помогут и воспоминания.
Литвинов перешёл в зал и плюхнулся в кресло.
Я последовал за ним.
— Окружающие говорят, — начал Мишель, — что он с детства был одержим беспокойством. Сам себя называл
— Это же болезнь, он слеп и неподвижен…
— Мир слепца, как утверждал Борхес, широк и тёмен, — отозвался Литвинов, но спорить не стал. — Ну а теперь займёмся Фадеевым. Однако мне будет мало «Разгрома» и я, с твоего разрешения, воспользуюсь не только первым его произведением, но и последним им написанным.
— «Молодой гвардией»? — спросил я.
— Нет-нет. Я же сказал — последним им написанным. Запиской о самоубийстве. При этом я не верю расхожим глупостям, что перед смертью не лгут. Чепуха. Привыкший лгать налжёт и в смерти, не различающий лжи и правды также с лёгким сердцем соврёт. Однако прочитаем внимательно. Вот её текст целиком. «Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии и теперь уже не может быть поправлено. Лучшие кадры литературы — в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, — физически истреблены или погибли благодаря преступному попустительству власть имущих; лучшие люди литературы умерли в преждевременном возрасте; все остальное, мало-мальски способное создавать истинные ценности, умерло, не достигнув 40–50 лет.
Литература — эта святая святых — отдана на растерзание бюрократам и самым отсталым элементам народа, с самых «высоких» трибун — таких, как Московская конференция или XX партсъезд, — раздался новый лозунг: «Ату ее!» Тот путь, которым собираются «исправить» положение, вызывает возмущение: собрана группа невежд, за исключением немногих честных людей, находящихся в состоянии такой же затравленности, и потому не могущих сказать правду, — и выводы, глубоко анти-ленинские, ибо исходят из бюрократических привычек, сопровождаются угрозой все той же «дубинки».
С каким чувством свободы и открытости мира входило моё поколение в литературу при Ленине, какие силы необъятные были в душе и какие прекрасные произведения мы создавали и ещё могли создать!
Нас после смерти Ленина низвели до положения мальчишек, уничтожали, идеологически пугали и называли это — «партийностью». И теперь, когда все можно было бы исправить, сказалась примитивность, невежественность — при возмутительной дозе самоуверенности — тех, кто должен был бы все это исправить. Литература отдана во власть людей неталантливых, мелких, злопамятных. Единицы тех, кто сохранил в душе священный огонь, находятся в положении париев и — по возрасту своему — скоро умрут. И нет уже никакого стимула в душе, чтобы творить!
Созданный для большого творчества во имя коммунизма, с шестнадцати лет связанный с партией, с рабочими и крестьянами, наделённый Богом талантом незаурядным, я был полон самых высоких мыслей и чувств, какие только может породить жизнь народа, соединённая с прекрасными идеалами коммунизма.
Но меня превратили в лошадь ломового извоза, всю жизнь я плелся под кладью бездарных, неоправданных, могущих быть выполненными любым человеком, неисчислимых бюрократических дел. И даже сейчас, когда подводишь итог жизни своей, невыносимо вспоминать все то количество окриков, внушений, поучений и просто идеологических порок, которые обрушились на меня, — кем наш чудесный народ вправе был бы гордиться в силу подлинности и скромности внутренней глубоко коммунистического таланта моего. Литература — этот высший плод нового строя — унижена, затравлена, загублена. Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны, ибо от них можно ждать ещё худшего, чем от сатрапа Сталина. Тот был хоть образован, а эти — невежды.