Шерлок от литературы
Шрифт:
— Но почему бы поэту не зарабатывать своими стихами? — удивился я.
Ситуация выглядела для меня немного абсурдной.
— Именно потому, что большевики хотели иметь национальные литературы, — охотно пояснил Литвинов. — В итоге переводами можно было заработать не только на хлеб с маслом, но и на коньячок с икрой. А именно: за свою строчку, скажем условно, поэт получал рубль, а за переводную — три. В те годы даже Самойлов и Слуцкий, не гнушаясь, брали любые подстрочники. Подстрочниками зарабатывали Пастернак и Ахматова, Левитанский, Окуджава и Тарковский. Ахматова, например, перевела 150 поэтов Востока, Европы и Советского Союза с 78 языков, что составило 20000 строк. В декабре 1951 года издательство Академии наук заключило договор с Ахматовой на перевод 260 строк по 8 р. 40 к. за каждую строку. Если и остальные двадцать тысяч строк она
— А недурненько… — признаюсь, челюсть у меня здорово отвисла. Партийность всегда представлялась мне тормозом литературы, но оглашённые Литвиновым гонорары впечатлили.
— А ещё были Наум Гребнев и Яков Козловский, предприимчивые ребята с большими способностями, они переводили Расула Гамзатова, и Гамзатов считался отличным поэтом. По Питеру давно ходила байка о том, как в московском ресторане трое друзей-поэтов «Нюма и два Яши» за скромной выпивкой-закуской жаловались на свою судьбу: «Печататься совершенно невозможно. Стихи никому не нужны, а издательские планы забиты на шесть лет вперёд, маститые прут как танки!» И вот одному из собеседников приходит в голову идея: а что если найти поэта из малого народа, на них в издательстве план и, приписав ему свои стихи, продвинуть их в печать? Ему будет хорошо, и мы отменно заработаем. Тут, как черт из коробочки, в дверях ресторана появляется молодой джигит с выразительным кавказским носом. И ему был представлен план: «Мы — пишем стихотворение. Ты — переводишь его на свой язык, как умеешь. Потом ты публикуешь его дома, а мы сразу же печатаем его на русском в московском журнале». И в результате, «ты, как представитель малого народа, создающий его литературу, автоматически выставляешься на Ленинскую премию. Ну, как?» Кавказский гость согласился. В итоге переводчики Козловский и Гребнев стали состоятельными людьми и вошли в реестр поэтического мира, а поэты-горцы стояли к ним в очередь со своими подстрочниками подмышкой. Но это ещё не все! Говорят, к юбилею Гамзатова редактор дагестанской многотиражки сдуру решил сделать сюрприз: раздобыл аварский текст последней поэмы Гамзатова и напечатал его во весь разворот в один день с публикацией на русском в «Известиях». Сравнение было жутковатым. Отдел культуры райкома партии гасил скандал, а разъярённый Гамзатов гонялся по улицам за редактором, вопя о кровной мести». Потом Гребнев и Козловский с Гамзатовым поссорились, Гамзатов ушёл в тень и постепенно сошёл со сцены, зато возник другой неплохой поэт — Кайсын Кулиев, очень похожий на Гамзатова, — в переводах опять же Гребнева и Козловского.
Я напряжённо и немного недоверчиво слушал. Заметив это, Литвинов рассмеялся.
— Это, конечно, байка, на самом деле, Гребнев и Гамзатов вместе учились в литинституте, и никого Нюме с Яшей искать по ресторанам было не надо. Всё и так было под рукой. Но se non e vero, e ben trovato. В Казахстане же главарями переводческой мафии были немец Бельгер и Юрий Герт, который обеспечивал связь с бандой московских гешефтмахеров от художественного перевода, — усмехнулся Литвинов. — Но эти истории чисто финансовые. Однако в СССР иногда за перевод можно было выдать и собственное творчество, печататься, прикрывшись именем несуществующего поэта. Об этом — трагический роман Феликса Розинера «Некто Финкельмайер». Главный герой приписывает свои стихи реальному якуту Манакину, делая из него большого поэта.
— Тонгор очень удивился, — продолжал Финкельмайер, — когда я стал повторять звуки только что спетой им песни — если не очень точную мелодическую высоту, то довольно приблизительный характер их словесного произношения. Он смотрел на меня как на полубога и с некоторым страхом спрашивал, зачем я поймал его песню и как я это сделал? Мне удалось вытянуть из него, что «ай'н пр'иге» — это что-то вроде заклинания, призыв, чтобы пришла удача. Какая удача? Все равно какая. Хорошая охота. Дом с едой, спиртом и с женщиной. Здоровье. Что ещё? Ничего больше и не нужно т'нгору, объяснил он, называя так себя, свою семью и сородичей. Дальше я смог узнать — об этом пелось в песне, — что
Сложный — скачущий ритм его песни продолжал звучать у меня в голове, возникло несколько готовых строк, и я их принялся записывать, понимая, что они складываются в стихотворение. На какое-то время я забыл о моем знакомом. Но он, оказывается, с любопытством взирал на то, что я делаю, и внезапно спросил, какую это принесёт мне пользу? Я пожал плечами и не нашёлся, что ответить.
Я вернулся в Москву. Мэтр от стихотворения пришёл в восторг, но сказал, что у вновь открытого поэта публикуют сразу несколько стихотворений, одного слишком мало.
— Но он спел только одну песню!
— Какое это имеет значение? Ты сумел передать дух, стиль, ритмику и даже аллитерации, почему бы тебе не написать ещё несколько вещей a la Манакин? Писали же наши классики под Байрона и из Гейне, а ты попробуй имитировать этого охотника. Между прочим, скажу тебе: для того, чтобы передать свое мироощущение, поэту достаточно совершенно произвольно избрать некую форму и некий строй образов. Нужно только овладеть этой формальной и обратной системой, вжиться в неё. Двустишие, терцина, четырёхстопная строфа — все это наперёд заданные самому себе формальные правила игры, как и более объемлющие — формы сонета или баллады. То же касается и образного строя. Солнце, утро — передают радость; ночь, луна — томление, тоску. И так далее. Поставь себя в условия таких же импровизаций, как эта песня, и постарайся оседлать этот стиль, пришпорить его, чтобы он сам унёс тебя, чтобы ты почувствовал внутреннюю свободу. Если тебе это удастся, ты сможешь сделать что-то очень оригинальное.
Мэтр умел соблазнять. Вечером я долго ворочался, а когда уснул, мне снились необыкновенно удачные строки. Застрявшие в памяти их отрывки послужили основой ещё нескольких стихов. Хотя я к тому времени написал уже немало сам, а поэзию вообще — и русскую и переводную — неплохо знал, на меня только тогда снизошло откровение: мне открылось вот что: чёрное и белое — и мазок едва заметной голубизны или жёлтого, простота, которая уже почти ничто, — этого художнику вполне достаточно. Беспредельное всё смыкается с таким же беспредельным ничто, и там, где это происходит, — там место моей поэзии.
Мэтр издал радостный вопль, когда прочитал эти стихи.
— Но будь я проклят, — кричал он, — если и они не увидят света! Я не позволю их похоронить! И твой Манакин даёт тебе блестящий шанс. Ни Финкельмайеру, ни Иванову ни за что эти стихи не опубликовать, — они оторваны от действительности, внесоциальны, идеалистичны, пантеистичны, и к тому же в них нет ни русской поэтической традиции, ни новаторства советской поэзии. Так тебе скажут в любой редакции. Но, к счастью, вновь открытый нацпоэт судится по иным меркам! Мы развиваем культуры малых народностей, что должны демонстрировать изо всех сил. Итак — да здравствует поэт Данил Манакин!
— Нет уж, к чёртовой матери! — вдруг заупрямился я. Действительно, какого рожна? Мне были дороги эти стихи. Я обозлился: — К чёртовой матери Манакина! Или под моим именем, — или пусть не печатаются совсем, я не расстроюсь!
Мэтр закусил удила. Вроде бы, разорялся он, я хочу совершить преступление перед вечным, святым и прекрасным и хрен его знает каким искусством! Сволочи и неучи губят и душат, это на их совести, но мы, вроде бы, должны противостоять! Мэтр орал, я отмалчивался и, наконец, он предложил мне согласиться на компромисс: напечатать стихи под псевдонимом с каким-нибудь экзотическим звучанием, но обязательно указав, что это перевод с тонгорского языка.
— Ладно, — сказал я, — выдумайте мне такой псевдоним.
— Ай, мерзавец! — оскорбился Мэтр. — Ай, он непризнанный гений! Я ему должен выдумывать!
— Подождите, подождите!.. — остановил я его брань. В том, что он сейчас произнёс, мне почудились знакомые звуки. — «Ай, он непризнанный гений!» — повторил я. — Да смотрите же, Мэтр! «Ай'н пр'иге» — «удача» — так пел Манакин. Понимаете? «Айон неприген»! — От смеха я повалился на диване, где сидел, и задрыгал в воздухе ногами. — «Ай, он непризнанный гений!» — Айон Неприген! Слышите, Мэтр, какой удачный псевдоним для нас с Манакиным?!