Шерлок от литературы
Шрифт:
Стихи были опубликованы без единой правки на первых полосах журнала. Редакция предпослала им краткую врезку, в которой читателям лишний раз напоминали об успехах национальной политики в области развития культуры малых народов, и публикуемые стихи являлись тому одним из примеров, — редакция надеялась — ярких. Каким-то образом они раскопали, что прежде тонгоры обходились без единого поэта. Теперь национальный поэт у них появился. И то, что редакция неосторожно сообщила об этом прискорбном факте, получило широкий общественный резонанс». Однако в результате жизнь якута оказывается испоганенной всесоюзной славой и водкой, и он убивает своего создателя, гения-поэта Финкельмайера, — вздохнул Мишель, — финал, что и говорить, романтический. Но в этой же книге есть и иные примеры творческих содружеств тех лет. Вот один из них.
Он перелистнул страницы.
— «Мэтр стал вдруг рассказывать, как за несколько лет перед войной он оказался в бедственном положении, проще говоря, голодал. А выхода никакого не предвиделось, потому что никто не хотел печатать его стихи, не хотели и давать ему хотя бы мало-мальски прибыльную литературную работу: с ним боялись иметь дело, так как прежде он переводил стихи двух своих друзей-грузин, ставших теперь врагами народа и арестованных.
Теперь вот он руководил московской культурой. А ещё сочинял книгу — роман о классовой борьбе в деревне — на материале, который так хорошо знал. Не ознакомится ли известный поэт с его романом? А руководитель пока подумает, чем помочь Мэтру.
Мэтр догадался, к чему тот клонит. Взял у него рукопись, попытался ее читать, но это оказалось почти невозможным, настолько этот текст был путан и безграмотен. Однако выяснилось, что автор уже пристроил рукопись в издательство. Он и предложил Мэтру пойти на работу в это издательство с тем, чтобы в качестве редактора заняться рукописью. Это было для Мэтра спасением. Всю книгу, от строки до строки, переписал он наново, ввёл в неё и свою интригу и своих героев. Так и появился ещё один советский писатель — бывший крестьянин, потом рабочий и партийный работник. Книга сразу его вознесла: ведь для писателя партбилет и пролетарское прошлое нужны не меньше, чем для директора завода или наркома.
— Теперь понимаешь, — спросил меня Мэтр, — как ему хочется засадить меня, — чтобы даже имя моё исчезло? Но то ли побаивается чего-то, то ли свой у него расчёт, — я и сам не знаю…
— Не может быть! — кричу я. — Этот краснорожий боров?!
— О, Боже мой, мальчик, конечно, он. Только он не боров, а сука: он педераст».
Я покачал головой.
— Ты уверен, что Розинер правдив в своем романе и что слова литературного героя можно использовать, как свидетельство?
— Да, но не потому, что я так уж доверчив, просто его слова подтверждаются многими свидетельствами. Известно, что Айтматова писали с чистого листа на русском сотрудники отдела прозы «Нового мира», после публикации в котором романы Чингиза Торекуловича переводили на все иностранные языки, включая и его родной киргизский. Когда на творческом вечере Айтматова пиит Егор Исаев крикнул в микрофон: «Чингиз, ты же поэт! Только великий поэт мог назвать свой роман «И дольше века длится день»! — зал ЦДЛа содрогнулся от хохота. Все знали, как обстояли дела в реальности. Злые языки говорили, что и нанайские народные сказки придумали в Ленинградском отделении Института языкознания АН СССР, а вообще все сказки народов севера писались под руководством Меновщикова — им самим. Во всем этом, кстати, проступали и цинизм, и великодержавный шовинизм русских. Так, например, «записным чукчей» СССР был нанаец Кола Бельды, хоть нанайцы и чукчи друг другу нимало не родня и, на взгляд, антропологов и этнографов — не особенно даже и похожи.
Литвинов печально развёл руками.
— Однако были и менее трагические истории поэтического симбиоза, — продолжал он. — Аделина Адалис, ученица Брюсова, отстранённая от печати, познакомилась на коктебельском пляже с молодым поэтом Мирзо Турсун-Заде. Ему было за двадцать, ей — за тридцать, и итоге она отдалась, тьфу, дурак, — поправился Литвинов, — в итоге она отдала ему свои стихи в восточном стиле, которые тут же выпустила под его именем 150-тысячным тиражом в библиотечке «Огонька» по-русски, а позже Мирзо, как честный человек, перевёл их на таджикский.
— Выглядит анекдотично.
— Так оно и было. К примеру, Джамбул до 85 лет был известен только в масштабах одного района, но весной 1936-го года в Алма-Ате получили телеграмму из Москвы от тогдашнего руководителя республики Мирзояна. Он потребовал послать — отмыть, приодеть, снабдить деньгами и провожатыми — в столицу на декаду казахской литературы акына Маимбета, чьи стихи прочитал в местной газете. Но вот незадача — Маимбета не существовало в природе, он был выдумкой местного поэта Паши Кузнецова, который сочинял стишата от его имени и клал в карман тройной гонорар. Паша, почуяв, что пахнет жареным, тут же нашёлся: «Маимбет-де откочевал с семьёй в Китай». Как быть? Местные чиновники от культуры ломали головы, чуя оргвыводы, но вспомнили, что каракулеводческом совхозе «Кара-Костек» есть старик в засаленном бешмете и лисьем малахае, чабан Джамбул Джабаев, что ходит с домброй и поёт песни на праздниках. В итоге 90-летнему Джамбулу срочно сочинили набор песен. В столице чабан-акын глянулся, посланец степей оказался фотогеничным, экзотичным, колоритно выглядевшим в своем малахае, к тому же не знавшим русского, что явно облегчало процесс творчества для кормившейся вокруг него камарильи переводчиков. Как пишет Евгений Добренко, «предприимчивые
— О, Боже…
— Да-да, — кивнул Литвинов. — А вот Дина Рубина признавалась, что изрядную часть узбекской прозы написала она. Она и ещё три-четыре человека, как семижильные рабочие лошади, обслуживали легион литературных аксакалов. Вот её свидетельство: «Через несколько дней меня вызвал к себе секретарь Союза писателей, выдающийся классик узбекской литературы, к сожалению, неграмотный человек. Когда-то в молодости он пас скот в горах Чимгана и недурно играл на рубабе, даже получил приз на районном конкурсе народных дарований. Собственно, с этого конкурса все и началось, а закончилось шестнадцати томным собранием сочинений в тиснёном золотом переплёте. В кабинете секретаря союза сидел и мой классик. На столе лежала пухлая папка, при виде которой я насторожилась. «Ми силедим за тивой творчества, — начал бывший пастух с улыбкой визиря. — Решений ест: поручений тебе дат. Балшой роман ест, видающийся… Болшой советский литература надо вместы делат! — Он сделал отсылающий жест кистью руки, подобно тому, как восточный владыка даёт знак телохранителям уволочь жертву. Абидулла подскочил, вложил папку в мои слабеющие руки и поволок меня из кабинета, на ходу приговаривая: «Динкя-хон, ти старасса, красива пиши. Я за эта роман государственный премий получу в област литература!» Он впихнул меня в такси, сунул водителю трёшку и помахал рукой: «Денги мал-мал получишь, Союз писателей принимат буду, благодарныст буду делат. Пиши!» Тут же, в такси, развязав тесёмочки папки, я пробежала глазами первую страницу подстрочника: «Солнце взошло на лазурный небо, Зулфия встал в огороде редиска копать, его девичье сердце трепещет от любви…» Ну а дальше пошли несколько страниц прекрасной русской прозы. «Это Лермонтов, «Вадим», неоконченная проза. Твой Абидулла драл с него целыми страницами, как сукин сын…» — сказал приятель-филолог. — «Ну, что ж… Будешь переводить». «Я?! Переводить?! Да я устрою ему грандиозный литературный скандал, его вышвырнут из Союза писателей!» Мой приятель сказал, жалеючи: «Дура, вышвырнут — причём отовсюду — тебя. Тебя, понимаешь? Из квартиры, из поликлиники, из химчистки, из общества Красного Креста и защиты животных… из жизни! Убогая, ты не представляешь, с кем имеешь дело…» «Как же мне быть?» — упавшим голосом спросила я. «Переводить». «Кого?! Лермонтова?!» «Его, родимого». «Ты с ума сошел… С какого на какой?» «С русского на советский», — жёстко проговорил мой умный приятель».
— Постой, но из этого примера явствует, что переводы не всегда были добровольны и не всегда диктовались стремлением заработать.
— Азиаты просто быстро обнаглели, но чаще это всё-таки был свободный выбор. В «Спасённой книге» Лев Друскин пишет как раз об этом. «Вот юкагирский поэт Ганя Курилов. Он вытаскивает из кармана подстрочник. Я уже привык к этой теме, в которой меняются лишь названия народов: юкагиры жили плохо, пришёл Ленин, юкагиры стали жить хорошо. Прошу: «Теперь прочтите мне стихотворение по-юкагирски». Ганя смущается: «Не помню. У меня плохая память». Ещё ничего не подозревая, говорю: «Неважно. Прочите любое. Я просто хочу послушать как звучат стихи на вашем языке». Ганя смущается совсем. Он даже пятнами покрывается от смущения. «У меня плохая память… Не помню наизусть ничего». Я начинаю сердиться: «Но ведь оно же записано! Почему Вы не взяли его с собой?» И быстрый нахальный ответ: «А мы маленький народ — у нас нет письменности». И тут я начинаю понимать: он вообще не пишет стихов. Он катает подстрочники и приносит их для перевода. Я не стал его переводить. И, как выяснилось, свалял дурака. Через полгода в «Юности» напечатали большой цикл стихов Курилова в переводе Германа Плисецкого. У Гани уже был красивый псевдоним Улуро Адо — Сын озера. А вскоре поэт и переводчик выпустили стихотворную книжку. Сегодня Ганя уважаемый человек, народный поэт…» Всё это, конечно, вчерашний день, воспринимаемый как анекдот. Сейчас поэты народов СССР никому не нужны, этот способ заработка канул в Лету. Собственные стихи напечатать может каждый, правда, стихи эти почти невозможно реализовать, разве что раздавать даром себе в убыток. И многие подлинно вздыхают по «старым добрым временам».
— То есть всё там — липовое?
— Не всё, — покачал головой Литвинов, — я же говорил. Писали грузины, писали армяне, писали и представители малых народов: тогда к ним было большое внимание, их — пишущих стихи, отбирали по школам, хвалили, направляли на учёбу в литинституты. Но только учили-то на русской классике, сиречь, на литературе метрополии. И национальный поэт сам не замечал, как начинал подражать русским. Мог ли среди них оказаться одарённый человек, создавший нечто национальное? Конечно, только национальное было не нужно. Создавали партийное. В итоге почти полувековые старания просто пошли коту под хвост.
— А что сегодня?
— Сегодня сто тридцать шесть языков России находятся под угрозой исчезновения. Государству теперь плевать на сохранения культуры малочисленных народов, оно считает, что спасение утопающих — дело рук самих утопающих. Чтобы родной язык не стал на грань вымирания, на нем должны говорить его носители, а если они этого не хотят, о чем и говорить-то? Сегодня никто не хочет платить за переводы, и все делается либо силами самих поэтов, либо, так сказать, «по дружбе или за магарыч». Но не это главное. Всякий перевод — это попытка решить невыполнимую задачу: слова разных языков вызывают разные ассоциации, имеют разный грамматический род, по-иному связаны со своими синонимами и точно передать значения даже тех слов, которые даже есть в другом языке, невозможно. Кроме того, языки по-разному «видят» мир, по-разному формируют сознание своих носителей. Но разве видение мира можно перевести? Однако есть и ещё одна проблема, о которой говорят куда реже. Трудно перевести сказанное с одно языка на другой, но ещё труднее найти у современных поэтов стихи, которые хотелось бы переводить. С тех пор, как у читателей обесценились стихи об Октябре и «родине любимой», писать им, похоже, стало не о чем.