Шерлок от литературы
Шрифт:
— А был ли случай, когда ты ошибался в оценке личности писателя? — скажу откровенно, я, зная Литвинова, не рассчитывал на положительный ответ.
— Было, и неоднократно, — неожиданно кивнул Мишель, распечатав пачку печенья. — Правда, часто это происходило из-за литературных казусов, от меня не зависящих. — Очень крупно я ошибся в личности Эмиля Золя. Я прочитал «Нана» и сделал вывод, что автор — человек с болезненным мышлением, бездарь и откровенный жулик-плагиатор.
— А аргументация? — я снова удобно устроился в кресле.
— Я прочёл начало романа, и не мог не ощутить dеjа vu[1], ибо припомнил Карла Гюисманса, точнее, его малоизвестный роман «Марта», появившийся в печати на четыре года раньше «Нана». Я читал его на французском. Это почти полный плагиат, по крайней мере, первых глав, хоть я готов был допустить, что текст Золя лучше — крепче и занимательнее. Но списаны только сцены в театре и облик Нана. Она — рыжая женщина с ярко-красными губами. Ты только представь себе этот кошмар. — Мишель картинно содрогнулся. — Я был удивлён, как Гюисманс, а он эстет, мог создать такое чудовище. Но дальше параллель с Гюисмансом у
Я приготовился поразиться.
— …Я натолкнулся на нечто весьма занятное, причём, совершенно случайно. Дело в том, что Золя в России был весьма популярен. Роман «Чрево Парижа» был переведён одновременно «Делом», «Вестником Европы», «Искрой», «Отечественными записками» и «Русским вестником». Когда же в 1880 году появился скандальной известности роман «Нана», он тоже был переведён моментально и вышел всего на месяц позже, чем в Париже. Романом зачитывались, им восхищались, более того, не прочитать его считалось моветоном. Тема проституции была пикантна, и Золя прослыл знатоком ночной жизни Парижа. Общество только об этом романе несколько лет и говорило. Естественно, читал его и Алексей Суворин, издатель, писатель, театральный критик и драматург. Алексей Сергеевич был близким другом Чехова, и именно Антон Павлович весьма удивил тогдашний литературный бомонд.
— И чем же? — счёл нужным я вставить реплику.
— С Золя Чехов никогда не общался, знаком не был, но заявил — и достаточно публично, на обеде у Суворина, что роман Золя просто нелепость, и автор пишет о том, чего не знает. Представь себе ступор тогдашней литературной богемы. Авторитет Чехова был велик, однако ему не поверили. Но чем же мотивировал свое мнение Антон Павлович? Об этом он вслух не сказал, но в письме к Суворину высказался прямо: «Золя я не верю. Распутные люди и писатели любят выдавать себя гастрономами и тонкими знатоками блуда, они смелы, решительны, находчивы, употребляют по 33 способам, чуть ли не на лезвии ножа, но всё это только на словах, а на деле же употребляют кухарок и ходят в рублёвые дома терпимости. Все писатели врут. Если Золя сам употреблял на столах, под столами, на заборах, в собачьих будках и в дилижансах или своими глазами видел, как употребляют, то верьте его романам; если же он писал на основании слухов и приятельских рассказов, то поступил опрометчиво и неосторожно». И ведь как в воду Антон Павлович-то глядел. Золя был сыном итальянского иммигранта-буржуа, он рано женился и двадцать лет честно жил с женой в трезвом буржуазном браке. Признавался, что после свадьбы имел близость с женой раз в десять дней. Далее эти постные промежутки ещё увеличивались, поскольку дела альковные писатель не любил. Жил бы он так и дальше, но супруга его была бесплодна, и под старость Эмиль загулял со служанкой жены Жанной, которая родила ему двоих детей. Нашумевшую же «Нана» Золя действительно сочинял по рассказам друзей, известных куртизанок и газетным сплетням. В частности, у Гюисманса начало содрал. Дома терпимости он тоже описывал со слов друзей, сам же никогда не был в борделях, ибо был слишком известен и солиден, чтобы там мелькать: в буржуазной среде это считалось дурным тоном, и потому для него проститутки и публичные дома имели лёгкий флёр манящей загадочности. Те же писатели-французы, вроде братьев Гонкуров и Мопассана, которые подлинно бывали в борделях, никогда не описывали их, если же и упоминали, то без всякой романтичности: в их глазах это были загаженные писсуары и, несмотря на господствовавший в эти годы натурализм, от описания оных злачных мест они уклонялись. Что до главной героини, то Золя просто собрал разрозненные рассказы друзей о десятке проституток и скомпоновал в один образ. Неудивительно, что он нелеп, противоречив, разваливается и перекашивается. — Мишель хмыкнул. — Самое же смешное, что все исследования о проституции XIX века почти полностью опираются сегодня на Эмиля Золя. Оцени же степень их достоверности, — усмехнулся Литвинов и добавил. — Но как в таких обстоятельствах Шерлок от литературы должен действовать? Какое вынести заключение?
— То есть ты ошибаешься там, где писатель в силу каких-то причин не может быть собой, — подытожил я. — А ещё какие были ошибки?
— Я ошибся в личности Шолохова, и потому являюсь убеждённым противником идеи его авторства. Я не нахожу в его жизни черт той личности, которая писала «Тихий Дон».
— Ты не веришь в его авторство?
— Понимаешь, — наморщил Мишель нос, — мы тоже, как и Шолохов, живём в эпоху «смены времён». Жизнь — социум, политика, экономика — столь изменилось, что практически невозможно реконструировать прошлое по чужим воспоминаниям. Это нужно самому пережить, чтобы описать. Ну не может человек, родившийся в год московской олимпиады, опубликовать такой роман об Афгане по чужим рассказам, чтобы участники событий не обнаружили ни малейшей фальши. В «Тихом Доне» тоже видно: роман писал очевидец, современник и участник событий. Отсюда и возник «шолоховский вопрос» в литературоведении. Среди людей, имеющих отношение к литературе, не было, я думаю, ни одного умного и честного исследователя, который считал бы Шолохова автором романа.
— Ты уверен, что все шолоховеды — бесчестные лжецы?
— Ну, — завёл глаза в потолок Литвинов, потом поднялся и подошёл к книжной полке. — может быть, они блаженной простоты и святой доверчивости люди, не знаю, но о личности самого Шолохова есть свидетельства. Причём, далёкие от пристрастности. Вот, например, Евгений Шварц: «…На вечернем заседании выступил Шолохов. Нет, никогда не привыкнуть мне к тому, что нет ничего
Мишель захлопнул книгу и поднял на меня глаза.
— И заметь, это говорит совсем не завистник, в тоне Евгения Шварца откровенное недоумение — и больше ничего. А вот академик М.П. Алексеев, который общался с Шолоховым на президиумах АН СССР. Он — литературовед, и его суждение — это взгляд исследователя на исследуемое. «Ничего Шолохов не мог написать, ничего!» Согласись, достаточно жёстко сказано. А вот ещё одно характерное воспоминание. Это человек, связанный с миром литературы только генетически. Физик Никита Толстой вспоминал, что его отец, Алексей Николаевич Толстой, сбежал из Москвы, когда ему предложили возглавить ту самую комиссию по плагиату. А дома на вопрос: «Кто все же написал «Тихий Дон?», отвечал одно: «Ну, уж, конечно, не Мишка!» Александр Солженицын, современник Шолохова, как и я, опирается на сравнение личности и текста: «Автор «Дона» был сердечно предан Дону, страстно любил казачество и имел собственные мысли о судьбе края. Он ни в чем не проявил бесчестия, не высказывал безнравствия, а как художник был превосходно высок. Автор «Целины», хотя и зная Дон, не проявляет любви к ее жителям, а мысли содержит на уровне советского агитпропа. Народное бедствие он описывает бесчестно, лживо, глумливо, а как художник провально ниже уровнем». Известно и то, что Шолохов, живя в Вешенской, отказывался от встреч с писателями. Если же эти встречи случались, был, что называется, «закрыт». Это пытались объяснить высокомерием «живого классика». Но я склонен полагать, что ему действительно нечего было сказать. Например, он встречался со Стейнбеком — без переводчика. Стейнбек не знал русского языка, Михаил Александрович не знал и английского. Они сидели за столом. Выпили около трёх бутылок водки, расстались довольные друг другом. Василий Шукшин с ним тоже встречался, но он был в ужасе: Шукшин шёл к великому писателю, а увидел перед собой обыкновенного деревенского пьяницу и вдобавок дурака. Последнее больно задело Шукшина, хоть он и не показал этого.
— Я тоже читал, что он не любил говорить о литературе, — начал я, полагая договорить, что тому может быть немало объяснений.
— Но почему? — не дал мне выразить эту мысль Литвинов. — Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой о литературе охотно рассуждали, потому что ею занимались и любили её. Чехов тоже охотно делился мыслями с Сувориным. Горький часами трепаться мог о поэзии и прозе. Почему же молчал только Шолохов? Не потому ли, что ничего сказать не мог, потому что просто ничего не знал? Однажды его спросили: «Вот у вас в романе появляется чёрное солнце, откуда такой образ?» А образ имеет свои корни: от «Слова о полку Игореве» до Максимилиана Волошина и Мандельштама. А Шолохов, прежде чем ответить, смотрит вдаль: «Я вот сейчас вспомнил, где это. Это гибель Аксиньи. Я помню, когда я это писал, у меня прямо в глазах потемнело».
Мишель презрительно усмехнулся.
— Аж жалко беднягу становится. Ну что они пристали к нему с такими вопросами, ну откуда ему знать, как попало в роман это солнце? Это же для него была страшная мука: всю жизнь держать ответ за другого: «Вот у вас образ Лагутина, откуда вы его взяли, я вот нашёл в архивах, что был такой». Шолохов замолкает. После паузы: «В то время масса была документов, откуда я его взял, уже и не помню». Причём забывчивость его начала поражать уже в 1930 году, в двадцатипятилетнем возрасте! Для склероза рановато. На все вопросы о том, как он писал роман, откуда брал документы, Шолохов отговаривался забывчивостью. «Много было работы, — говорил он. — Я беседовал со многими людьми…» С кем конкретно? Нет людей, с которыми он мог бы поговорить о дореволюционной ситуации и Гражданской войне на Дону. Мемуаров о белогвардейском движении в эти годы было много, но вот беда, все в эмиграции, а в Советской России их писать было невозможно, ибо статья за это светила подрасстрельная. Делиться же ностальгическими воспоминаниями о вырезанном казачестве в СССР стал бы только самоубийца. При этом люди, которые были знакомы с Шолоховым, виделись с ним, слушали, как и что он говорит, все утверждали, что, по их ощущениям, этот человек вообще ничего написать не мог. Но это не так.
— Не так? — удивился я внезапному резкому пассажу Литвинова.
Мишель кивнул.
— Израильский литературовед Владимир Назаров, известный как Зеев Бар-Селла, нашёл один текст, который написал Шолохов, это очерк «Тракторист Грачев», опубликованный в Вёшенской газете «Большевистский Дон» и не переиздававшийся ни в одном собрании сочинений. Написано чудовищно, автор двух слов связать не может, но даже этот очерк был перепиской очерка по правобережью Дона, который за полгода до этого вышел в «Правде» под его фамилией. Назаров уверен, что Шолохов вообще был не способен к писательству. Есть и ещё один документ. Вот как писал Шолохов в перерывах между написанием гениального «Тихого Дона»: «Данные для этого есть, надо их только осуществить», «Колхозы Вёшенского района имеют все данные для того, чтобы закончить сев во-время. И они его закончат», «Значит-ли переход к усиленному развитию животноводства, что колхозники перестанут быть хлеборобами, перестанут сеять хлеб?» А вот ещё перл. «Климат Вешенского района после многолетних исследований и наблюдений признан учёной агрономической комиссией, написавшей специальное исследование о нашем крае, как засушливый».