Шерлок от литературы
Шрифт:
— Ну, ничего себе… Кто ещё остаётся?
— Александр Куприн. Ему был всего год, когда его отец умер от холеры, а мать, оставшись совсем без средств, перебралась с детьми в Москву с целью дать им воспитание. Больших хлопот и унижений стоило ей определить дочерей в институты на казённый кошт, а сама она с сыном нашла приют в московском Вдовьем доме. Мать его была деспотична и требовала от мальчика беспрекословного подчинения. Даже когда дети Любови Алексеевны выросли, общение с матерью было тягостным для них. Детство Куприна было тесно сопряжено с постоянным ощущением приниженности и «второсортности». По свидетельству первой жены, однажды он сказал: «Каждый раз, когда я вспоминаю об этих ранних впечатлениях моего детства, боль и обида оживают во мне с прежней силой. Я опять начинаю недоверчиво относиться к людям, становлюсь обидчивым, раздражительным, и по малейшему поводу готов вспылить». Ну,
— Ну, это уж слишком, — возмутился я. — Неужели не было ни одного исключения?
— Было, — кивнул Литвинов. — Это Набоков. Он единственный, кто говорил о своём «совершенном детстве», но, боюсь, это именно то исключение, которое подтверждает правило. Он родился в семье миллионера и жаловаться ему и вправду не на что.
Я задумался. Мне казалось, что каждое дитя — художник, и трудность именно в том, чтобы остаться художником, выйдя из детского возраста, но если в детстве человек не имеет возможности развиваться и обогащать ум, когда же этим заняться-то? В человеке прочно и надёжно лишь то, что всосалось в первую пору жизни. Однако экскурс Мишеля в детство национальных гениев пробуждал совсем другие мысли.
— Получается, что высокий уровень творческих способностей отмечаются у брошенных отцами, и ума тоже больше у детей, выросших без отца. Но почему?
Литвинов задумался.
— Это разные вопросы, Юрик. Почему дети из несчастных семей умнее сверстников, хоть зачастую слабее и беззащитнее, или агрессивнее? Потому что в их случае в медленный процесс формирования ума вторгается некое роковое обстоятельство. Я цитировал тебе Бунина: «Я вдруг понял, что и я смертен, что и со мной каждую минуту может случиться то дикое, ужасное, что случилось с сестрой, и что вообще все земное, все живое, вещественное, телесное, непременно подлежит гибели, тленью, той лиловой черноте, которой покрылись губки сестры к выносу ее из дома. И моя устрашённая и как будто чем-то глубоко опозоренная, оскорблённая душа устремилась за помощью, за спасением к Богу…» Это — вторжение смерти, стресса из стрессов. Однако ужасный конец лучше ужаса без конца. Для ребёнка череда извечных скандалов родителей стоит единовременного прикосновения к тайне распада. Она каждодневно раскалывает для него мир на части. Но оба эти обстоятельства вынуждают ребёнка начать… думать. Не пассивно воспринимать информацию, а начать анализировать иррациональное. Дети из счастливых семей остаются детьми порой до двадцати, а некоторые — так никогда и не умнеют по-настоящему. Обделённые же семьёй начинают думать на десяток лет раньше сверстников, а детство — это когда в год укладывается эпоха. В итоге они к двадцати годам — ментально зрелые люди и, если пережитое в детстве их не сломало, значит, укрепило. Так появляются умные сильные люди.
— Но если рядом с мальчишкой будет умный наставник-отец, неужели ребёнок сформируется глупее?
— Ну почему? При условии, что отец вложит в сына всю душу и его собственная душа будет кристальна, он вполне может сформировать одарённого человека. Беда в том, что отцов с кристальными душами мало, и ещё меньше тех, кто готов посвятить всего себя детям.
Возразить мне было нечего. Мои родители развелись, завели новые семьи, но я был единственным сыном отца и всегда мог во время учёбы рассчитывать на финансовую помощь, однако — не на разговор по душам.
Литвинов же методично вернулся к теме.
— Вопрос же о том, почему высокий уровень творческих способностей отмечаются у брошенных отцами — на это косвенно отвечает Лермонтов. Вспомни: «Он выучился думать. Воображение стало для него новой игрушкой. В продолжение мучительных бессонниц, задыхаясь между горячих подушек, он уже привыкал побеждать страданья тела, увлекаясь грёзами души…» Помимо размышлений над несообразностями мира, в несчастном ребёнке растёт стремление отдохнуть от слишком тяжёлого для его лет труда мысли, и он уходит в мир иллюзий, в мир воображения. Гармоничное развитие интеллекта нарушается, это правда, страдают математические способности, — это верно, но растут и усиливаются способности вербальные и аналитические, сфера воображения чудовищно усиливается, — вот тебе и готовый писатель и поэт.
Я осторожно поинтересовался.
— А у тебя… развитое воображение?
Литвинов горько усмехнулся.
—
— И считаешь, что эмоциональность — сродни ущербности? — предположил я, вспомнив Аверкиеву.
Мишель не ответил, но поинтересовался:
— Не отсюда ли, кстати, и кривизна в семейной жизни гениев? Не узнавшие тепла семьи, они редко способны найти счастье в браке, допуская много ошибок в сердечных делах, а внутренняя нервозность, заложенная в детстве, не позволяла сохранить мир в семье. В любом случае, им лучше в брак не вступать, ведь, заметим, редко кто из них был счастлив в семье сам.
Глава 9. «Взгляд иль нечто…»
— Нет, это уже слишком, — уверенно заявил я Литвинову, после чего резко поднялся и посмотрел на дружка сверху вниз.
— Это ещё почему? — лениво полюбопытствовал он.
В это воскресение мы были свободны, и провели день за чтением, причём я читал стихи Бродского, а Литвинов, занимавшийся выявлением в произведениях русских классиков французских заимствований, злобно штудировал «Былое и Думы» Герцена. Моё заявление было ответом на реплику Мишеля, пробормотавшего, что Герцен явно был омерзительным и неумным типом. Мне же подобные сентенции не нравились, ибо Литвинов не утруждал себя аргументами и продолжал выписывать в блокнот французские фразы.
— Ты же совершенно ничего не знаешь о нём, — с досадой продолжил я. — Сам же сказал, что никогда им не занимался.
Литвинов поднял на меня глаза и кивнул. Я заметил, что он выглядит усталым.
— Не занимался, — покаянно кивнул Мишель, — но «Былое и думы» прочёл — чего же ещё надо? От этой книги тошнит и начинаются головные боли. Она гнетущая и аморфная, вязкая и смрадная. Оценки перекошены, портреты искажены и необъективны. Суждения кривы: все «свои» — ангелы, все «чужие» — демоны. Голохвастов, двоюродный брат автора, блестящий, образованный и честный человек, сделавший государственную карьеру, обрисован с сарказмом, граф Бенкендорф, умный Дубельт и Николай I вообще лишены личности. У Дубельта «черты его имели что-то волчье и даже лисье, то есть выражали тонкую смышлёность хищных зверей», у Бенкендорфа «заурядное остзейское лицо было измято, устало, он имел обманчиво добрый взгляд, который часто принадлежит людям уклончивым и апатическим». Портреты единомышленников описаны через внутренний мир, недруги — только внешним обликом, и внешностью все исчерпывается. Везде двойная мораль, — Литвинов полистал страницы. — Когда какой-то пристав кого-то обхамил, то он — царский сатрап, а вот тут сам Герцен обхамил какого-то доктора, но это же он, Герцен, ему можно. Он постоянно совершает те же деяния, кои осуждает в других. Вся же книга — тягомотная эклектика: крестьянское просторечие рядом с философскими пассажами и не к месту употребляемыми тут и там иностранными словами. Слезливый лиризм, излишняя наблюдательность к мелочам обыденной жизни и постоянные внезапные переходы от случайной дорожной встречи к отвлечённым размышлениям, от конкретного описания — к беспорядочному блужданию мысли. В итоге перед нами «поток событийности», пропущенный через весьма необъективную и неумную голову и нечистую, безбожную душу. И такие люди были властителями дум?
Мишель с досадой отбросил книгу. Я смутно вспомнил, что сам я читал Герцена с трудом, постоянно болела голова, но слушал Литвинова все равно с некоторой долей скепсиса.
— А уж стилистика, — зло продолжил он, — так просто ужасна. Ни одного словечка в простоте, язык вымучен, коряв, везде рубленые предложения и бессмысленные обороты речи. Для романа это слишком публицистика, для публицистики слишком много глупой романтичности. Обилие пустых деталей нервирует, утомляет и неумение отличить важное от второстепенного. Вам подробно описывают французского жандарма с усами и красным носом на встрече Гарибальди, но объяснить, зачем вам его усы и нос — никто не может. Герцен точно скажет, в каком кафе на какой французской улице он пил коньяк с каким-то художником — и дальше последуют длинные рассуждения о французах и проституции, и вы напрасно будете ломать себе голову — зачем вам так подробно говорили о коньяке и художнике? У него рваное, алогичное, дискретное мышление, фиксирующее массу ненужных подробностей, но вычленить подлинные события из этого путаного словоблудия абсолютно невозможно. И неудивительно, что у разумных людей от этого чтива голова болит.