Шерлок от литературы
Шрифт:
Я хмыкнул и решил выложить карты на стол.
— Послушай, Мишель, это же абсурдно. Ты говоришь, что личность автора от его прозы и стихов неотделима, но я не могу поверить, что стихи и проза характеризуют личность, наоборот, личность творит стихи и прозу, и нелепо, цитируя стихотворные или прозаические строчки, пытаться что-то правильно сказать о поэте: стихи ведь продуманы и выверены, проза выправлена. Умный человек может скрыть себя за потоком слов полностью. Это же не поток сознания!
Литвинов выслушал мой аргумент с неожиданным вниманием, но возразил:
— Скрыть не получится. Если поэт — лжец, то смысл стихов тоже будет лживым. Поэт может фиксировать многое, держать под контролем метрику, тонику, строфику, ритмику, и тщательно выверять содержание. Тут ты прав. Но итог? Помнишь, у Булгакова, упрёк Бездомного Сашке Рюхину: «Взвейтесь да развейтесь…», а вы загляните к нему вовнутрь — что он
— Нет, подожди, дело происходит в тридцатые, Рюхин мимикрирует, чтобы выжить, он не скрывает свою личность, он скрывает свое несогласие с существующим строем.
— Да, но ему это не удаётся, — подчеркнул Мишель. — Его читают и понимают, что он лжёт. Поэт не может скрыть ни свою личность, ни свою сущность.
Я плюхнулся на диван и потянулся за Бродским. Его стихи дошли до нас только недавно и читались с упоением.
— Хорошо, это твоя книга, — я протянул ему томик, — и ты читал его. Кстати, тебе понравилось?
— Он талантлив, — очень сдержанно отозвался Литвинов.
— Итак, проанализируй Бродского. Что за человек? Чем жил? Чем дышал?
Литвинов усмехнулся. На лице его появилось выражение истинного петербуржанина: холодное, немного брезгливое, осенённое едва заметной улыбкой.
— Для того чтобы разобраться в таком поэте, даже при самом благожелательном подходе, тут ты прав, одних стихов мало. Но главный вывод, читая его стихи, я сделал безошибочно. Это был о-о-о-о-очень умный человек. Бесовски умный, — глаза Литвинова заискрились. — Отсюда главный вывод — рассуждая о нём, нельзя делать скидку ни на наивность, ни на недомыслие, ни на юношеский максимализм. Ничего этого там нет и никогда не было. — Литвинов откинулся на диване. — Итак, анализируем стихи и сверяем их с биографией. В его поэзии бросаются в глаза снобизм, мизантропия, ирония, всепроникающая холодность, интеллектуальная риторика и пустота. — Литвинов, перелистал страницы сборника. — Ощущение пустотности — это моё главное филологическое ощущение. Пока читаешь — она не чувствуется, сохраняется ощущение большого ума и общения с очень умным человеком, но закроешь книгу — и пустота настигает. Стихи эти не оставляют воспоминаний и не остаются в памяти, их надо заучивать специально. После прочтения возникает иррациональное ощущение одураченности, а это злит. Вроде бы с тобой только что так умно и интересно поговорили — а ты вдруг понимаешь, что говорили-то ни о чём и ты просто зря потерял время. К тому же для подлинных российских любителей поэзии его стихи холодны и непривычны. Мы отзываемся на уже знакомое, усвоенное, движемся по ассоциативным рядам, он же работает в чужом пространственно-временном измерении, в чрезмерно усложнённом синтаксисе, в некой метафизической интерпретации действительности. Общая масса читателей его отстранит, но элитарная группа поклонников может сохраниться — он интересен в прочтении. Мне нравится у него несколько стихов. Но талант — это сообщающийся сосуд с Богом, и он предполагает служение Ему. Бродский же никому не служил, и потому он весьма скоро выскреб самого себя, все закоулки личности и исписался. «Птичкиным языком, только б без содержания…» — это предел формальности. Пока всё бесспорно? — вежливо спросил Литвинов.
— Ну, пожалуй, — сдержанно отозвался я.
— Но личность, по моей гипотезе, должна повторить стихи. Стало быть, он — сноб, мизантроп, ироничный интеллектуал, человек при этом холодный и лживый, точнее, — Мишель на мгновение задумался, — нет, я беру последнее определение назад и выражусь иначе. Он не лжец, он — фигляр. Фигляр отличается от лжеца тем, что лжец лжёт затем, чтобы скрыть правду, а фигляру плевать и на правду, и на ложь. В его стихах — нет истины, пространство и время релятивистски искривлено и перекошено, любое утверждение может быть отброшено через строчку и доказано обратное. Он весь — в несколько абсурдистском мире смыслов, стоящих на головах.
Анализ Литвинова удивил меня, выявив что-то потаённое, что вроде бы понимаешь, да не сразу облекаешь в слова.
— Теперь посмотрим на биографию и сопоставим оценки. У нас его представляют неким безвольным страдальцем, которого злые власти выкинули из страны. Между тем Ахматова, когда его выслали после суда 1963 года, проронила: «Ах, какую биографию делают нашему рыжему!» Ключевые слова. Ахматова знала, как «делать биографию», и глупо думать, что Иосиф Александрович, будучи во многом духовным чадом Ахматовой, этому у неё не научился. Если, конечно, он нуждался в учителях, в чём я лично сомневаюсь. Казалось бы — что мешало ему устроиться истопником или сторожем — и писать стихи, коль дело было в этом? Нет, он подводит себя, заметь, в хрущёвскую «оттепель»,
— Ты полагаешь, он был хитрым пройдохой?
— Я полагаю, Бродский всегда хотел уехать из СССР, и при его о-о-о-о-очень большом уме сумел сделать это гениально. Вместо банального перебежчика, подобного Лимонову, он оказался «гордым изгнанником», — Литвинов усмехнулся. — Он ведь был духовным сыном Ахматовой, и «биографию» себе сделал по её рецептам мастерски. Он сам после неоднократно говорил, что «не видит в произошедшем ничего драматичного». Ещё бы: ведь он сам был и сценаристом, и актёром, и режиссёром-постановщиком этой абсурдистской пьески. Он и по жизни был абсурдистом. С больным сердцем пил виски и курил, как сапожник, страшно любя Родину, добился изгнания, полжизни посвящал стихи матери своего сына, которую под финал облил помоями, желал быть понятым — и на пятьдесят лет засекретил свои архивы в России. Самюэль Беккет отдыхает. Эжен Ионеско кусает локти от зависти. Как-то попались три его интервью — одно — на еврейском портале, другое — данное английской радиостанции и третье, транслируемое на Россию. Три разных человека. В первом интервью — русофоб и юдофил, во втором — космополит, в третьем — тонкий русский интеллигент и даже патриот. Говорю же — фигляр. Стихи не лгут.
— То есть ты отказываешь ему даже в патриотизме?
Литвинов усмехнулся.
— Говорю же: Бродский — о-о-о-о-очень умный человек… Предположу, что он был гораздо умнее русских и американцев вместе взятых. Вот, кстати, третья ключевая цитата из современного исследования о нем: «У Бродского после отъезда в эмиграцию в 1972 году слова «тоска», «родина», «Россия» исчезают из языка. Интересно отметить, что до эмиграции, «тоска» встречается 70 раз, после 1972 года — не более десяти раз; соответственно до 1972 года «родина» встречается 34 раза, после отъезда — три раза…»
— То есть, хладнокровно и расчётливо одурачил всех?
— Говорить о намерениях можно только гипотетически. Однако я не исключаю в нём некой трагичности. В Питере его не печатали, но его стихи переписывали от руки и заучивали наизусть. За океаном же его печатали, но он оказался никому не нужным. Помнишь мистера Уэллера-старшего у Диккенса? «Стихи ненатуральны, никто не говорит стихами, кроме бидля, когда он приходит за святочным подарком, или объявления о ваксе, или какого-нибудь там простачка. Никогда не опускайтесь до поэзии, мой мальчик…» Тонкий английский юмор, но в Штатах действительно не принято переписывать стихи от руки. В итоге, он получил свободу — но она оказалась свободой от читателей. А поэтом он был настоящим, — отсюда мизантропия и внутренняя трагичность, маскируемая тем же фиглярством.
— Но пишет он всё же мастерски, — возразил я, — а значит, ты должен добавить к его характеристике работоспособность и целеустремлённость.
Литвинов почесал за ухом.
— Ни ремесленник, ни графоман мастерства не достигают, в ремесленничестве достижим средний уровень читабельности текста, а графоман может писать мастерски, но не создаёт сюжетности. Самое великолепное описание старой усадьбы я прочёл у одной питерской графоманки: текст жил. Но дальше она ничего не могла — описания множились, а цельности не возникало. Мастерство — это данность таланта, я говорил тебе это, когда мы разбирали Есенина, — возразил Мишель, — но, чтобы не выглядеть упрямым, соглашусь. Он действительно много работал, не удивлюсь, если пытался компенсировать работой внутреннюю безысходность. Но реально безысходность в стихах конвертировалась в пустотность. И заметь, кстати, у него нет ни юмора, ни глумления. Глумление — от избытка веселья, а от тоски — рождаются пагубные химеры, они искажают взгляд, а искажённый взгляд перекашивает в глазах смотрящего его бытие. Отсюда его перекосы.