Шестая река
Шрифт:
– А можно мы… Это… Немножко печенья и зефира лучше с собой возьмем… Для мамы… Она у нас больная лежит, уже сколько не встает… А батя – что ему! – бухает с утра до ночи… Мы в магазин ходили за три километра, думали, может, опять в долг хоть хлеба отпустят… А они не отпустили… Говорят, пока не вернем, больше ничего не дадут…
После этой фразы Женька, как всегда, начала тихонько, как бы стесняясь, всхлипывать.
Мужик не выдержал даже раньше, чем его баба:
– Наташа, у нас есть деньги? Сколько вы в магазине должны?
Она уже суетливо шуровала в своей сумке, и на свет скоро явилась лиловая пятихаточка и пара сотенных:
– У меня больше нет… Честно… – краснея, прошептала завитая баба. – Иначе обратно до Питера не доедем, надо же на бензин…
Илья безошибочно определил по голосу, что тетка не врет, – правда, на всякий случай гуднул обиженно, что должны-то они полторы косых, но, когда женщина виновато пожала плечами, настаивать не стал: ладно, семьсот деревяшек и вкусняшки с них слупили – и то дело, утренние две девки из синей «ауди» вообще сто рублей дали мелочью и велели проваливать, даже до проклятого Ананино не довезли…
Грязно-желтый «москвич» поковылял себе дальше в сторону лавры по пегому, уже чуть ли не мягкому от жары асфальту, а брат с сестрой остались у поворота на совершенно ненужное им Ананино, где зато были свалены с незапамятных
Но сегодня машины что-то плохо останавливались: наверное, имевшиеся в некоторых кондиционеры обеспечивали пассажирам такую блаженную прохладу, что те просто боялись распахивать дверь, чтобы в салон не рванулся, как из жерла вулкана, нестерпимый жар…
«А может, мы уже не такими маленькими несчастными детками выглядим? – забеспокоился вдруг Илья, глядя на Женьку, которая, вытянув на досках длинные, как у модели, загорелые ноги, как ни в чем не бывало, трескала розовую зефирку, запивая ее теплым дешевым лимонадом. – Сколько нам так еще можно будет работать? Ведь растем же оба – скоро малолетками не прикинешься… Ну, два года еще… Ну, три… Надо будет Женьку как-нибудь более по-детски одевать… Косу, что ли, пусть отпустит и бантик на конце завяжет… А я себе челочку подстригу – типа, мальчишечка… И все равно больше трех лет протянуть не получится… Мне пятнадцать стукнет, а ей тринадцать – не больно-то разжалобишь – скажут: а чего не работаете? Положим, я к Асланчику смотрящим над нищими наймусь, стану в Пскове кантоваться, что-нибудь да заработаю… Аслан, конечно, молодец мужик – три рабыни на трассе, четверо нищих у Псковского кремля, все увечные, как положено: двух афганцев-колясочников на ширялово подсадил, да двух баб спившихся завербовал – он им спящих младенцев раз в три месяца меняет. Вот и вчера – какого нового киндера у него видел – загляденье! Щекастый, кровь с молоком, такого месяца на четыре точно хватит, больше-то ни один не выдержит этих сонных уколов… Бомжиха какая-то за ящик пива продала – сама и не знала, что беременная, пока рожать не начала, во как! Но догляд за нищими и «плечевыми» на трассе все равно нужен – Аслан уж сколько раз говорил, что едва не на части с ними разрывается, а чуть недоглядишь – они весь доход раз – и схоронят куда-нибудь, мерзота! Иди потом, вытрясай… Вот и попрошусь к Аслану в надсмотрщики, лишнего не возьму, работать буду по совести, сам опыта наберусь – а там и Женька, глядишь, "возраста согласия" достигнет…».
Илья перевел глаза на разомлевшую девчонку, жмуро пялившуюся на недоеденную зефирину, которую скользко теребила липкими пальцами. Он привык к сестре за последние десять лет – и с ложки случалось кормить, и попу подтирать, и занозы из пяток выковыривать – но теперь попытался посмотреть на нее отстраненно, по-мужски. Оценил и вьющиеся светлые волосы, и золотистую кожу с невинным румянцем, и «незаконно» черные туповатые глаза в тяжелых, словно густой тушью тронутых ресницах… У нее уже имелась заветная девичья мечта: поскорей вырасти и встать на трассу Петербург – Киев, такой же нарядной, непременно в красных туфлях на платформе, черных ажурных чулках и блестящей стеклярусом мини-юбке, наведя на лицо черно-сине-пунцовый «боевой раскрас»… Перед ней будут останавливаться дорогие глянцевые машины, в которых густобровые красавцы станут пихать ей в декольте десятидолларовые бумажки. А доставить им удовольствие ничего не стоит – она уже на бананах прекрасно натренировалась, чтоб следов от зубов не оставалось, а остальному Асланчик научит… Илья понимал, что, пока Женька не отучится девять классов, на трассу ее не поставишь: учителя прознают, сразу опека нагрянет – и привет. А вот с шестнадцати лет – можно, Аслан подсобит, у него все схвачено, сведет, с кем нужно, даст хороший старт и надежную крышу, особенно, если к тому времени Илья у него пару лет смотрящим проработает. А Женьку года через три, когда малявку изображать она уже не сможет, он Аслану как бы подарит на время: пусть попользуется, пока свеженькая, да и премудростям ремесла подучит, а как надоест – тут как раз и для трассы время подоспеет. Аслан добро помнит и долги отдает строго: поставит сеструху на хорошее место, на первых порах поможет Илье раскрутиться… Потом и докупить можно будет какую-нибудь… Ну, да это ладно. Так далеко парнишка не загадывал – ему главное было, чтобы мамаша еще шесть лет прожила, пока он совершеннолетним не станет и не сможет оформить законное опекунство над сестрой, – потому что, если мамахен двинет кони раньше, – плохи их дела: заберут в детдом, там не разбежишься…
А мамахен у них была совершенно особенная, да и сами они – «люди не местные».
Цветные проблески в памяти Ильи относились, наверное, к очень раннему возрасту: иначе откуда бы взялась там какая-то тесная и кривая белая клетка с пятнами игрушек на полу и зеленой негромко тренькавшей
Теперь, к двенадцати, он с горькой ясностью понимал все: даже то, что мнимое солнце в их навеки утерянной квартире было следствием сверкания бежевых с золотом обоев, которыми мать оклеила три комнаты огромной сталинской квартиры, унаследованной от родителей: дед-генерал в отставке получил ее в свое время от государства вполне законно. Честно прослужив всю жизнь на ядерном полигоне, он умер от рака крови достаточно рано, прихватив с собой и скорбевшую супругу, так что оба они не успели измучить своей немощью красавицу-дочь, свет в окошке родителей. Зато успели достойно выучить ее на филфаке петербургского Университета. И замуж выдать позаботились – за приличного молодого человека, сына друзей детства, который и обеспечил ей с разлету в законном браке двоих сахарных деток – бутуза Илюшу и куколку Женечку, младше его на полтора года… И который еще через год бежал из ее респектабельной квартиры очертя голову, как из чумного барака, радуясь, что удалось вовремя унести ноги от сумасшедшей дуры и стервы.
Насчет мамы Илья тоже очень скоро перестал заблуждаться. Золотой, как обои в детской, период под названием «Моя мама самая добрая и красивая» миновал, кажется, еще до четырехлетнего рубежа в его жизни, во всяком случае, в средней группе детсада он уже твердо знал, что его мама – не как все, а с большим «прибабахом». Хотя ребенок никогда не видел никаких других форм бытия и даже представления о чем-то ином не имел, он ясно чувствовал, что существование, которое ведет их с Женькой мама, которым она гордится, считая признаком избранности, на самом деле – не что иное, как паразитирование на самом теле жизни. Такими понятиями он, конечно, не оперировал, просто всеми фибрами ощущал общую ненормальность, обосновавшуюся в их доме «насовсем», как приехавшая погостить в Москву дальняя родственница из какого-нибудь Выдропужска постепенно обживается в большой гостеприимной квартире среди радушных хозяев, – и вот уже одна комната прочно «ее», и она принимает собственных провинциальных гостей, а через несколько лет, глядишь – а настоящие хозяева как-то незаметно умерли, бывшая смешная приживалка уж и одета по-столичному, и на порог не пускает законных наследников… Такой недолгой гостьей казалось, наверно, родителям молоденькой тогда-еще-не-мамы, а просто девушки Люды ее странное увлечение стихотворчеством, принятое поначалу за оригинальное хобби, соответствующие знакомства в каких-то непостижимых литобъединениях с заведомо беспутными, но экзотическими, как варан в стеклянном аквариуме, существами мужеска пола с неуставными прическами… Потому что – ну, не может же быть! Девочка подрастет, поумнеет, получит диплом, устроим ее переводчиком в консульство… А пока пусть поиграет в поэтессу, пока молоденькая…
Но прекрасно смогло. Своему навязанному родителями мужу – неинтересному и понятному, как тарелка борща, офицерскому сыну – она очень быстро начала неразборчиво изменять с «близкими по духу» темными личностями, носившими то галстук бабочкой, то женскую косу, то бороду до пупа. Сознание ее старшего ребенка тогда еще не включилось полностью, и Илья просто пугался ночных родительских скандалов за стеной, сопровождавшихся захлебывающимся визгом матери, – и наутро с ужасом вглядывался в ее безобразное после ночных слез, похожее на мятую несвежую подушку лицо, тихо ненавидя отца как причину страданий тогда еще самой доброй и красивой мамули. Кстати, незаплаканная, она в те годы действительно была хороша – тонкая, чуть смугловатая, высокоскулая, с длинными серыми глазами и скользкой текучестью гладких медовых волос.
А вот доброй не была никогда и ни к кому. Это Илья только теперь хорошо понимал, а там, в Питере, радовался, что жизнь у них яркая, как мамины длинные расписные платья, и привольная, потому что брата и сестру, когда забирали их из «садика», никогда не ругали и не гоняли спать, как других детсадовских пленников, рассказывавших страшные истории про «батю» с ремнем, с помощью которого злодей загонял чадо в постель, обидно выключая мультик на полувзмахе Русалочкиного хвоста. Нет, когда мама или кто-то из ее друзей, которых воспитатели уже знали и, не моргнув, выдавали им детей, приводили Илью и Женьку вечером домой, то по дороге обязательно покупали каждому мороженое или коробочку сока – а дома всегда ждал какой-нибудь необычный ужин, причем, есть его никто не заставлял: ребячье «Не хочу!» уважалось точно так же, как взрослое, но и ответственность за него возлагалась на отказавшегося от угощенья, потому что альтернативой предлагаемой еде чаще всего был урчащий от голода живот. Так ребята с удовольствием ели экзотическое фондю с мягчайшей булкой и копчеными колбасками, которое весело готовили мамины гости; макали, ловко ухватив за хвост, жирных королевских креветок в теплый оранжевый соус; а когда однажды кто-то принес серебристое ведро со льдом, полное, как сначала показалось детям, шероховатых камней с залива, то, с удивлением узнав, что это «домики» устриц, которых положено есть живыми, храбро учились вскрывать пестрые раковины острым ножом (оба сразу порезались, но были быстро и без сюсюканья заклеены пластырем), поливать лимонным соком и глотать живыми, не жуя, холодных, скользких, пряно-солоноватых тварей… Дети сидели в гостиной за большим круглым столом вместе с дружелюбными взрослыми и чьими-то разновозрастными отпрысками, пока это нравилось, и слушали, как мама, красиво жестикулируя смуглыми, длинными, унизанными серебряными браслетами руками в широких шелковых рукавах, глубоким низким голосом выпевала свои стихи: «Горе мне! Я слишком нелюбима! И тоска – сама любить умею…». Когда молодняку это надоедало, кто-нибудь весело отводил его, в восторге скачущего вокруг, в соседнюю комнату, где полстены занимал плоский черный экран – и сразу вспыхивал мультиками, которым не было конца. Часто зрители так и засыпали вповалку на диване, вперемешку с маленькими шелковыми подушками, а потом, сонных, их разбирали – или не разбирали, оставляли, как есть, до утра – беззаботные родители…