Шестая река
Шрифт:
Это было то, что Арс знал наверняка – от мамы. Все так, скорей всего, и происходило – а вот с сорок пятого начались непонятки. Победным летом тетя Зина с восьмилетней племянницей предприняли разведывательную поездку на разоренную войной Псковщину: семейный дом стоял целехонек, и ключ спокойно дожидался в тайнике под крылечком, причем, смазанный предусмотрительно захваченным тетей машинным маслом, поупрямился – но через четверть часа уже отворил дверь в сени. «Маша вернулась сюда! Она не умерла там, в больнице!» – воскликнула Зинаида, когда были открыты ставни в горнице. Действительно, как вспоминала мама, комната выглядела жилой: вся нехитрая утварь, убранная сестрами перед отъездом, оказалась распакованной; тетя узнала какие-то свои вещи, подивилась, что даже кровать аккуратно застелена… Но было понятно, что последний раз человеческие руки прикасались к этому давно: на всем словно лежала невидимая печать тлена. Зато соседний дом – Зинаида помнила, что в нем до войны жила рыжая женщина со странным именем Руфа и два ее маленьких сына – оказался буквально разоренным, словно там похозяйничала банда мародеров… В недоумении путешественницы пошли по деревне – и уже в третьем доме от собственного были встречены на крыльце шамканьем злой лохматой бабки, разительно похожей на Бабу Ягу с какой-то недавно виденной Капочкой иллюстрации:
– Ага, сестрица пожаловала! А это у нас кто? Кажись, овчаркино отродье!
Зина съежилась от внезапного удара: кого по деревням звали в то время «овчарками», ей было
Из Дубового Зина с Капой сбежали на следующее утро засветло, в мрачном молчании шли пешком до Пскова, и у тети были плотно, в ниточку, сжаты губы, а это, знала Капа, куда как плохой знак! Нагляделась она уже в блокаду на эту ниточку… Капочка просто не понимала еще в те минуты, что тетя Зина вот так с бухты-барахты, в одну минуту, из обычной, самую чуточку подозрительной жены пропавшего без вести превратилась в сестру предателя Родины, – а с этим уже шутить не следовало… Дом она, правда, как-то хитро переписала на себя, твердя что-то про «крайний случай» (может быть, не без оснований опасаясь, что если вышлют на сто первый километр, то хоть будет, где поселиться), а вот Капитолина после ее смерти уже не заморачивалась с документацией на никому не нужное строение – в результате, эта неподъемная забота пала теперь, спустя семьдесят семь лет после Победы, на ее сына Арса, решившегося, наконец, от семейной собственности избавиться. Подвернулся чудаковатый покупатель, художник-пенсионер, возмечтавший о привольной старости в живописном «загородном поместье», – ударили по рукам, и пришлось незадачливому продавцу мотаться с документами в оба конца несколько раз – то в псковские архивы, то в сельсовет, то в район по бюрократическим нуждам…
Теперь жекупчая была, наконец, подписана, деньги получены, новая машина, стоившая как раз ровно столько, присмотрена – и раздался совершенно неожиданный звонок от списанного из памяти чудака-покупателя. «Клад я в твоем доме нашел, Арсений! Настоящий клад! – восторженно орал удожник в трубку, как в старину по междугородней, все еще не сумев привыкнуть к тому, что сотовая связь обеспечивает хорошую слышимость на любом расстоянии. – Какой-какой – не скажу! Сюрприз тебя ждет! Приезжай – увидишь! Про тебя как раз вещица – ты ведь журналюга у нас! Доволен будешь, я сегодня всю ночь от волнения не спал…».
Вот Арс и тащился через мертвую пробку, сам не зная, зачем: известно ведь, что художник этот – с тараканами в башке, да еще какими, – наверняка же ерунда… Сказал бы сразу – может, и не поехал бы из-за пустяка, а теперь вот стой тут на красном, пока сам не позеленеешь…
Когда, наконец, удалось оставить позади светофор-мучитель, Арс настолько отупел от вязкого ожидания, что даже не сумел как следует обрадоваться, – просто обреченно порулил дальше, утешаясь тем, что теперь-то до Пскова всего ничего, а за ним останется проехать по асфальту лишь несколько километров до узкой, ямистой, кое-где заросшей сорняками грунтовки, ведущей в Дубовое, – где, конечно, и в заводе не было никаких дубов. Быстрой езды Арс не любил, особенно остро, копчиком, ощущая ее опасность, когда спидометр воровато подползал к сотне, и потому всегда предпочитал комфортные девяносто. Его с презрением обгоняли даже престарелые отечественные «копейки» – он давно научился не реагировать на этих шмыгающих мимо разнородных букашек, тем более, что за двадцать с гаком лет водительского опыта не раз и не два получал возможность поглядеть на них с другого ракурса: они валялись то в кювете, то поперек трассы на смятых крышах, всеми четырьмя колесами вверх – точь в точь черепахи, жестокой шутки ради перевернутые пузом вверх и так оставленные… Зато относительно медленная езда не выветривала из головы мысли, густому роению которых добавочно способствовало и уютное уединение в запертом изнутри авто.
Сегодня ему думалось о мирно ушедшей лет десять назад маме, Капитолине Валерьевне. Каждый раз, как только милое лицо матери всплывало из бездны памяти, в мыслях сына немедленно мелькали два слова: «Несчастная женщина!» – а потом уже приходили какие-нибудь другие рассуждения или образы. Матери Арса действительно не посчастливилось с детства, когда война лишила ее, четырехлетнюю, обоих родителей разом – и бросила в блокадный ад с тетей, которая держала за руку собственную дочь в тот момент, когда ту убило, и принуждена была оставить ее тело в грязной канаве среди десятков других убитых – по жуткой и самой банальной причине: нельзя было отстать от спасительной телеги – ведь на другой руке висела беспомощная племянница… Именно с той минуты, которую детская память вытеснила как невыносимую для рассудка, девочка Капа стала виноватой навсегда. В том, что осколок пролетел мимо нее и попал в Тому. Арс иногда недоумевал, почему тетя Зина не сдала сироту в детдом или просто не отправила в какую-нибудь безвозвратную эвакуацию. Ставя себя на ее место, он содрогался, представляя, какую неутолимую скорбь должна была испытывать мать, лишившаяся ребенка, – да еще при таких нечеловеческих обстоятельствах! – наблюдая, как рядом растет себе и растет его никому не нужная и никем не любимая ровесница… По той же причине она перестала работать школьной учительницей, уйдя в любимую математику как в науку: видеть чужих взрослеющих и расцветающих дочерей было выше даже ее недюжинных сил… Но Зинаида не только не избавилась от Капы, но и спасла ее в блокаду – не обделяя пайком, таская на себе в одеяле в бомбоубежище, устроив однажды даже в детский стационар на «усиленное» питание… Была, правда, неизменно строга, никаких нежностей не допускала, ни одного по-настоящему доброго слова Капочка от своей спасительницы не слышала. А злые появились с июля сорок пятого, когда выяснилось, что Капа – дочь «овчарки», сбежавшей с немцем, предавшей не только одну маленькую семью, но и всю огромную Родину… Вероятно, в экзистенциальную (потому что нельзя же было серьезно поставить маленькому ребенку в вину то, что он уцелел под бомбами) обиду тети Зины на племянницу, рассуждал про себя Арсений, добавилась горькая закваска осознания того, что девчонка – плод гнилого дерева. Плод, который, как известно, недалеко падает… А значит, вина была, не могла не быть – и с того лета Зинаида получила оправдание своей до того не находившей выхода ненависти. Теперь она безжалостно и с удовольствием предъявляла маленькой Капочке счет за собственное дитя при каждом удобном случае. Любая, самая скромная шалость растущей девочки наказывалась непропорционально сурово, а если таковая не обнаруживалась, то гениально изобреталась. К тому, что тетя регулярно с силой била ее по лицу из-за пустяков, вроде кляксы в тетрадке, Капа даже привыкла и, кажется, не считала чем-то особенным, тем более, что после войны серьезное рукоприкладство практиковалось в большинстве семей; на то, что кого-то батя так выдрал ремнем с пряжкой за двойку, что виновник торжества на следующий день не мог сидеть, и внимания не обращали – а уж жаловаться, что мама слабой ручкой шлепнула по щечке, никто и не думал. Но Арсу врезался в память один эпизод, рассказанный мамой, которая сохраняла некоторую ошеломленность даже через сорок лет, когда все остальное отболело, а тетя давно уместилась в казенную жестянку и была замурована в стену колумбария…
Капа училась в десятом классе и, стараясь задерживаться в школе подольше, дабы не мозолить тетке придирчивый глаз, посещала театральный кружок – а там решили к новогоднему вечеру поставить красивое костюмированное представление. Готовились к нему всю вторую четверть – и Капа получила одну из главных и чуть ли не самую ответственную роль, без которой немедленно разваливался весь спектакль: она и пела, и танцевала, и декламировала… Девушка с упоением готовилась к празднику, ночами репетировала перед зеркалом, сама смоделировала и сострочила на допотопном «Зингере» из старых гардин и подсиненного тюля великолепное платье с пуфами, пожертвованные соседкой изношенные туфли выкрасила серебрянкой, соорудила даже седой парик с гирляндами тряпочных цветов, как у маркизы восемнадцатого века… Она вся сияла от предвкушения, даже бесконечные тетины оскорбительные выговоры и тумаки за несуществующие проступки уже не так больно ранили ее. Например, Зинаида, придя в декабре из магазина, поскользнулась на кухне, уронила бидон с молоком – и немедленно отхлестала племянницу грязной кухонной тряпкой по лицу за то, что та, якобы, моя пол, специально недостаточно хорошо вытерла его, чтобы больная вдова-тетушка упала и убилась насмерть, – а, впрочем, чего ожидать от овчаркиного приплода? – только и жди, что укусит! А Капитолина, подлая душа, и слезинки не уронила – вот уж действительно: плюнь в глаза – Божья роса! Счастливая возня с подготовкой выступления занимала Капочку полностью, и по сравнению с грядущей радостью такими мелкими казались злые теткины придирки…
И вот буквально накануне школьного вечера у Зинаиды, заглядевшейся в Гостином Дворе на шеренгу белых Снегурочек из папье-маше, вытянули из сумки кошелек с час назад полученной зарплатой и годовой премией. Она вернулась домой мрачней тучи – и убитым голосом поведала на коммунальной кухне о своей беде. Все заахали, понесли кто трешку, кто пятерку… «Да как же это ты так неосторожно? – простодушно осведомилась одна из соседок. – Задумалась, что ль, о чем таком?». «Да, – Зинаида медленно подняла голову, взгляд ее уперся в племянницу, тихонько подогревавшую на плите ужин… – Мне есть, о чем подумать последнее время…» – с глубокой угрозой в голосе проговорила она. Вернувшись в комнату, она немедленно приступила к оторопевшей Капочке: «Ты думаешь, тебе это просто так сойдет с рук?!» – прошипела она. «Что? Что я сделала?» – залепетала испуганная девочка, пятясь от пылающих глаз тетки. «То, что я задумалась в магазине, когда меня обворовали! – объяснила Зинаида. – О чем, интересно, я могла задуматься?! Кроме того, чтобы вспоминать, с какой дрянью мне приходится жить?! Кроме того, чтобы гадать, какую еще свинью она мне подложит?! О чем я могла так задуматься, что ничего кругом не заметила?! О чем, кроме этой гнилой девки, которая меня со свету сживает?!». Женщина говорила тихо и страшно, было видно, что ее по-настоящему трясет от гнева и ненависти, которые клином сошлись на обомлевшей и сжавшейся в комок у шкафа семнадцатилетней забитой девчушке. Зина перевела дух: «В общем, так. За это ты лишаешься Нового года. С этой минуты до окончания зимних каникул не выйдешь из дома, а новогоднюю ночь проведешь в комнате одна – я запру тебя и уйду в гости. Праздник – для честных советских людей, а не для… мерзавок. Само собой, что твое глупое выступление тоже отменяется». Капа рыдала, билась головой о стенку и даже по-настоящему валялась у тети в ногах – напрасно: ей не было даже позволено добежать до школы и предупредить о том, что она не сможет выступать, отдать кому-нибудь свой костюм и текст роли, чтобы кто-то, может, хоть как-то выучил ее за сутки… Представление было сорвано – целиком. Потом большая часть класса не разговаривала с Капой до выпускного вечера, на который та не пошла уже по доброй воле, чувствуя, что все вокруг словно осквернено и опохаблено, – и так невольно лишила тетку очередного удовольствия не пустить племянницу на школьный бал за какое-нибудь новое преступление…
Имей юная Капитолина характер немного тверже или просто не будь она так сильно надломлена своей не менее несчастной опекуншей, то могла бы уйти после школы из дома – да хоть на Целину завербоваться! – глядишь, и выправилась бы хоть ее жизнь. Но девушка о таком и не помышляла. О том, чтобы учиться дальше, речь тоже не шла: теперь задачей ее жизни стало «отслужить» благодетельнице за все жертвы. Капа быстро и успешно окончила курсы кройки и шитья, а потом одна из добрых соседок по квартире замолвила за нее словечко в маленьком ателье женской одежды, где сама работала закройщицей, – и молоденькую девушку приняли на работу сначала стажеркой, потом доверили самостоятельно подшивать наметанные опытными портными подолы… Дело пошло – в ателье она проработала мастером по пошиву легкого платья целых семнадцать лет, отдавая зарплату до копейки тетке, а в старой сумочке имея лишь проездную карточку на автобус, – чтобы уж наверняка доехать до работы и обратно, – а когда сотрудники ателье сбрасывались по рублю кому-нибудь на день рождения или по полтиннику на торт перед Первомаем, краснела и обещала сдать деньги завтра – ведь их еще предстояло выпросить у тетки.
Но в семьдесят первом году у той ночью оторвался тромб, и деньги с тех пор можно было тратить по своему усмотрению… И, как неожиданно выяснилось, не только деньги – но и саму жизнь. После кремации благодетельницы Капа, к своему изумлению, поняла, что может есть сколько угодно шоколадных конфет, – и вовсе не под одеялом, как это однажды случилось несколько лет назад, когда, легонько толкнув ногой на пустынном пляже небольшой розовый голыш, она обнаружила под ним аккуратно сложенный желтый «рубль» – и осмелилась не отдать его тетке, а купить триста грамм «трюфелей», контрабандой пронести кулечек в предательски пухлой сумочке к себе за шкаф и, дождавшись в темноте размеренного храпа, в постели съесть конфеты все до одной, осторожно, почти без шелеста разворачивая их и замирая с колотящимся сердцем, когда храп вдруг сбивался с ритма; фантики девушка бесшумно складывала в карман своего висящего рядом на гвоздике халата и утром сумела незаметно вынести из дома. Своей комнаты у нее не было с конца войны, когда одну из двух смежных, в которых они прожили с Зинаидой всю блокаду, отдали вернувшейся из эвакуации семье из четырех человек, заколотив межкомнатную дверь и распечатав другую, в коридор, которая, как оказалось, еще в двадцатых была, во избежание уплотнения, хитроумно заложена кирпичами и заклеена сверху обоями. Зато теперь Капитолина оказалась одна в двадцатиметровой комнате и, хотя ей пришлось много доплачивать за «лишние» двенадцать квадратных метров, решительно отказалась переселиться в дешевую семиметровую клетушку с узеньким окошком, слепо глядящим на обшарпанную дворовую стену. Капочка вдруг сделала для себя странное открытие: в жизни можно испытывать не только печаль, но и удовольствие. Она стала часто ходить по выходным в кино с толстой и некрасивой подружкой, тоже работавшей в их ателье, позволяла себе после работы в кафе с коллегами съесть и мороженое, и пирожное, запив их шампанским из граненого стакана, – и на первых порах приходилось напоминать себе, что незачем каждые четверть часа украдкой смотреть на часы: ведь ни перед кем не придется оправдываться за позднее возвращение домой…