Шестьсот лет после битвы
Шрифт:
— Шел мимо, думаю, дай загляну. Где это здесь размещается теневое управление стройкой? Хорош у вас теремок, Николай Савельевич. Кто-кто в теремочке живет?
— Как кто, Анатолий Никанорович? Конечно, мы, мышки-норушки.
— Ну а я волчок — серый хвосток.
— Ну так и садись, волчок, на наш шесток! — засмеялся Фотиев, снимая чайник с края деревянной лавки, усаживая гостя.
Тот тяжело опустился, хмыкнул, покосившись на Баталовых. Комкал на коленях свой клочкастый собачий мех.
— Давно я хотел к вам зайти, Николай Савелгевич, «Вектор» ваш на зубок пощупать. Не буду скрывать, мне вначале он чепухой показался. Мало ли чепухи на свете! А сейчас кое-что путное в нем разглядел. Надо, думаю, поглубже его копнуть, ваше «Торжество
— Давно вас ждал, Анатолий Никанорович. Думал — непременно придет. Кто-кто, а Накипелов придет. Потому что в нем накипело. Вот и пришли! На сегодняшнем штабе ваш трест получил опять свое твердое первое место. «Вектор» все время вас выбирает. На вас его стрелка показывает.
Фотиев был рад посещению. Не скрывал своей радости. Хотел удружить Накипелову, хотел с ним сойтись поближе. Развернуть перед ним свои схемы и графики, рассказать, как добыл свой «Вектор», из каких идей и материй, из каких любовей и болей. Из тех же, что и он, Накипелов, из тех же любовей и болей.
— Я собираюсь перейти к глубокому внедрению «Вектора». В управления, в участки, в бригады. «Вектор» должен сомкнуться с рабочими. И ваша поддержка, Анатолий Никанорович, мне, как воздух, нужна! Вы же видите, чувствуете: при самом первом, поверхностном, на уровне штаба внедрении он обеспечил прирост, выправил сроки. Не бог весть как, но выправил. Давайте его двигать к рабочим! Там его место! Там решается главный вопрос!
— А вы знаете, в чем главный вопрос? Вы, Николай Савельевич, знаете, в чем сейчас главный вопрос? Может, мы по-разному его понимаем. Надо выяснить сперва, в чем для нас с вами главный вопрос. Сейчас время такое, что люди, прежде чем вместе чай сядут пить, обязательно должны выяснить, что для кого есть главный вопрос. А то, может, и чай-то пить вместе не надо. За один стол не надо садиться. У каждого свой главный вопрос. И один вопрос другой бьет наотмашь! Вот ведь какое время, Николай Савельевич!
— Понимаю вас, Анатолий Никанорович, понимаю. Тогда скажите, в чем для вас этот самый вопрос всех вопросов? Уж вы, если первый ко мне пришли, так и первый вопрос задавайте. Слушаю вас, Анатолий Никанорович.
— Вот вы о штабе толкуете. О выработке, о процентах и премиях. О сроках пуска и сдачи. А не это ведь главное, не наряд, не подряд, а то, что за этим скрывается! Или, вернее, что за этим никак не скрыть, никак не замазать, не заштукатурить. О чем орут все штабы и планерки, все экраны и все микрофоны? Быть социализму или больше не быть? Кончилось социалистическое строительство в мире и началось какое-то другое? Или все еще продолжается? И ветер, который дует, он дует все еще при социализме? Вот какой коренной вопрос хочу вам задать, Николай Савельевич! Он один — коренной, а другие все — пристяжные!
— Что ж, принимаю его, Анатолий Никанорович. — Фотиев был готов отвечать. Собирал для ответа все свои мысли и чувства.
Но Накипелов еще не готов был слушать, продолжал говорить непрерывно, жарко, желчно. Продолжал бесконечный, снедавший его разговор, бесконечную с кем-то распрю, в которой неведомый, умный, лукавый противник изводил его, отнимал покой, толкал его ум на край неразрешимых сомнений. В этой распре его дух сотрясался, устремлялся в борьбу, изнемогал. На крупном выпуклом лбу наливалась, трепетала синяя вена, а в глазах загорался угрюмый, беспощадный огонь.
— Я их вижу, слышу повсюду! Их веселые хитрые глазки, их унылые погребальные голосишки. Поют нам всем Лазаря! Лазаревы Лазаря нам поют! — Он хохотнул, захлебнулся смехом, похожим на хрип. — Поют нам отходную. Социализм всем скопом хоронят. Роют ему котлован, валят его туда. Нас с вами валят! Машины наши — дерьмо, сразу с конвейера ломаются. Картошка гниет в полях, пол-урожая под снег. Мяса нет на прилавках, одни тараканы голодные. Одежду шьют — срамотища,
Он сипло и жарко выдохнул. Снова набрал в могучие легкие воздух, словно готовился к страшному удару или к падению в подводную глубину и пучину. Жила его на лбу гуляла, пульсировала, прогоняла сквозь мозг огромную жаркую мысль.
— К черту!.. Отбиваться!.. Живым не сдаваться!.. До последней ракеты! До последней пули! До последнего кирпича!.. Босой буду ходить! Лебеду буду жрать! Двадцать часов в сутки буду вкалывать! Хоть в шарашке, хоть в зоне, а не сдамся! До последнего хрипа отбиваться буду! И не я один! Не все среди нас Лазаревы! Народ хоть ворчит, брюзжит, власть ругает — пока петух не клюнул. А клюнет — отбиваться начнет на всю вселенную!.. Когда Чернобыль грянул, власть не ругали впустую, а пошли отбиваться. Я работал под четвертым блоком, видел, как мужики отбиваются. Слава богу, можем еще отбиваться!..
Он улыбнулся, растянул рот в длинную волчью улыбку. Глядел туда, где дымил развороченный блок, и над кратером, над туманным ядовитым дыханием завис вертолет, и он, Накипелов, руководитель подземных бетонных работ, в респираторе, в белой робе, скакал тяжело вдоль стен машинного зала, мимо мертвого, источавшего радиацию крана, вилял, огибал зараженные участки земли. Бежал, как по минному полю, уклоняясь от стрельбы пулеметов, туда, под блок, под кипящий аварийный реактор, где шахтеры долбили тоннель.
Тесная, уходящая в землю нора. Полутьма. Замызганный, косо висящий фонарь. Рельсы узкоколейки, тонкой струйкой текущие вглубь. Бетонные крепи опалубки. Навстречу летит вагонетка. Шахтеры, горячие, потные, с напряженными взбухшими мускулами, толкают грунт. Респираторы. Белки выпученных, зыркающих яростно глаз. Пятна грязи на белых робах. «Посторонись!» — с рыком, хрястом проталкивают вагонетку к устью, к белому зеркалу света. И он, Накипелов, прижатый к стене, к бетонной ребристой опалубке, чувствует ветер, движение, жаркий шлейф промчавшихся в бешеном напряжении людей.