Шестьсот лет после битвы
Шрифт:
— Не надо, что ты! — охнул Тихонин, с ужасом глядя на Михаила, на его белую, обтягивающую мускулы робу, на яростное в желваках лицо. — За это судить могут! Замки — дело уголовное!
— А это кто такой? — оглянулся на него Михаил, словно впервые заметил. — Это еще что за мимоза? — грозно надвинулся на него.
— Это мой новый знакомый, — поспешил вступиться Фотиев. — Наш друг художник Тихонин, будет с «Вектором» помогать.
— Тихоня, так пусть тихонит, а мы шуметь будем! — отвернулся от художника Михаил, продолжая бурлить, — Я своим парням напишу, афганцам. В Пермь напишу, в Тюмень, в Ярославль. Из нашей роты парням, которые в живых остались. Они приедут ко мне новоселье справлять! Круговую оборону будет с кем занимать! У нас в Перми ребята
— Не надо так! — снова едва слышно произнес Тихонин. — Вся жизнь может поломаться. А у вас ведь жена, ребеночек должен родиться. Нельзя так с начальством…
— Начальство! — огрызнулся на него Вагапов. — А ты что так начальство боишься? Оно ведь тоже из костей и кожи! Я видел в Афгане начальство, как ноги ему отрывает и как оно «мама» кричит. Мы же это начальство на своем горбу и выносим. Так что оно нам начальство, пока с ногами. А потом: «Ой, мама!» кричит, и мы его по минному полю на своем горбу тащим!
Фотиев чувствовал в Михаиле энергию взрыва. Весь белый, в стерильной робе, он был полон темной, разрушительной силы. И она, эта сила, возникавшая в нем постоянно, в мучительном, сжигавшем его нетерпении, губила и разрушала его прямую, стремящуюся к свету натуру, грозила разрушением ему самому и другим. Фотиев искал, как ее уловить, обезвредить, вновь превратить в энергию света.
— Боже тебя сохрани от насилия! Действуй разумом, коллективной волей. Поведи за собой коллектив!
— Да ну, Николай Савельевич, какой коллектив! Бригаду, что ли? Все поодиночке живут. Против начальства никто не пойдет. Все кто чем повязаны. Одним обещают квартиру. Другим — детсад. У третьих рыльце в пушку за прогулы, за пьянку. Четвертым грамоту сулят, премии. Все куплены. А кто не куплен, тот запуган. За мной, за Серегой никто не пойдет. Я уж и так у начальства как бельмо на глазу. Оно меня знаете как за глаза называет? Недобитком! Я свой орден и свою медаль перед ними никогда не надену. Опять, скажут, нацепил свои цацки. Пошумишь, пошумишь, а потом опускаются руки. Вот так вот они опускаются!
Он опустил руки, весь обмяк, ослабел, ссутулился. Устало присел на лавку, и лицо его, недавно яростное, с бегающими желваками, стало тусклым и старым. И Фотиев испугался в нем этой усталости, преждевременно исчезнувшей юности, напрасно израсходованной жизни, разразившейся сначала пустым и бессильным гневом, а потом немотой и унынием.
— Нет уж, позволь мне тебе возразить! — устремился он навстречу Вагапову, своим жаром и страстью не давая ему погаснуть. — Позволь не согласиться с тобой!..
Он любил это мужественное молодое лицо, в котором неуловимо, мгновенно пробегала судорога, сотрясала, искажала черты, туманила глаза. Казалось, по лицу наносили моментальные, невидимые удары. Он любил Михаила нежно, по-отцовски, желая уберечь, заслонить. Отнять его страшный, мучительный опыт, обернуть его во благо и свет. Все, что он, Фотиев, испытал в своей жизни, передумал, перестрадал, сберег на краю катастрофы, на краю отчаяния, что принес в сегодняшний день и облек в свой
— Миша, родной, мы не должны отступать. Руки не должны опускаться. Если они опустятся, мы выроним из них не чашу расписную, не хрустальную рюмку, не узорный поднос, а выроним страну, государство. И оно разобьется. Все, что собирали до нас по камушку, по кустику, по цветку, по горке, за что проливали то слезы, то кровь, лепили, строили, возводили до неба, до трех океанов, стремление к мощи и правде, к добру и познанию — все это упадет и рассыплется. Если мы сегодня с тобой руки опустим. Нет, Миша, милый, мы их не должны опускать!
Михаил, казалось, услышал еще не смысл, а само звучание слов. Обращенное к нему упование из нежности, веры, почти мольбы. Поднял глаза на Фотиева, и лицо его постепенно возвращало выражение внимания и силы.
— Веда отчуждения! Нас всех посетила страшная беда отчуждения! Все отнято. Станок не мой. Завод не мой. Город не мой. Власть не моя. Все чужое. До всего не дотянуться душе. Река не моя. Земля не моя. Трава не моя. Все без души.
Душа не имеет приюта, изгнана отовсюду и погибает. А мир, лишенный души человеческой — город, завод, государство, — сиротеет, скудеет, рушится, перестает плодоносить, отдан на поругание и осквернение. Страшный грех отчуждения!.. Мой «Вектор», я вам уже говорил, продуман так, чтобы снять отчуждение. Чтобы чувство «мой», возникнув на малом верстачке, на малой земельной грядке, проникало во все огромное, наработанное народом богатство. В атомные ледоколы, в космические корабли, в хлебный урожай, в государственные уложения и акты. Чтобы мое суверенное «я» не исчезало, а вливалось во всеобщее «мы». Вот на что нацелен мой «Вектор». Я объясню его вам, предложу, принесу в рабочие бригады. Там его главная жизнь и основная работа!
Он убеждал, проповедовал, открывал свой метод, передавал его в руки другим. Его радения были о «Векторе», которому отдал всю жизнь, в который заключил свою жизнь, и не было у него иной жизни за пределами «Вектора». Казалось, он пекся о себе самом, но в своем попечении дорожил сидящим перед ним человеком. Вручал ему свою жизнь и в ответ бережно принимал его. Менялся с ним жизнями.
— Живой организм народовластия — вот что мы стремимся создать. Возьмите власть в свои руки! Отнимите ее у грубых и равнодушных властителей, у больших и малых диктаторов. Возьмите власть! Для этого вам не придется штурмовать дворцы, рубиться в конной атаке. Вам нужно снять отчуждение «Вектором» и взять в свои руки власть. Уже сегодня, сейчас!.. Бюрократ не владеет страной. Диктатор ею не владеет. Сейчас она безвластна. Так берите власть над страной! Народовластие возможно. Народное вече возможно!.. Готовы ли вы — вот вопрос.
— Лично я готов! — сказал Михаил, увлеченный этим движением мыслей, принимая их, соглашаясь. — Не хочу скотской жизни! И себе, и другим не хочу! Должны же мы очнуться, друг на дружку взглянуть! Если подумать, мы ведь народ-то великий, страна-то у нас великая! Возьмем власть, не бойтесь. Страну разорить не позволим. Страну сбережем.
— А ты что, Сережа, молчишь? Ты-то что думаешь? — Фотиев наклонился к другому Вагапову, не проронившему за все время ни слова. — Будем «Вектор» внедрять?
— Да вы его пока не спрашивайте, Николай Савельевич, — отвечал за брата Михаил. — Он пока в стороне. Он все метит, как бы уехать. Хочет цыганом стать. Говорит, надо Россию сперва узнать, а потом и решать, что делать. Цыганом стать собирается.
— А что? Пусть поездит! Пусть походит по Руси-матушке, это у нас всегда водилось… А когда всю обойдешь, Сережа, к нам опять возвращайся. Мы тебя как родного примем… Ну давайте почаевничаем, а потом за науку!
…Фотиев уже был готов наполнить картонные стаканчики заваркой, когда дверь отворилась и вошел Накипелов, внося клубы пара на мохнатой собачьей шапке, в кольцах овчины, в вязаном, облегавшем горло свитере. Словно внес в вагончик чан кипятка. И сразу же стало тесно. Накипелов стянул с головы мохнатый мех, поклонился Фотиеву.