Шестьсот лет после битвы
Шрифт:
— Вот ведь как все у меня получилось! — сказал Тихонин и опять засмущался, замялся.
— Да вы что на краю-то, на лавке, Геннадий Владимирович! Садитесь свободней! — ободрял его Фотиев.
— «Неосторожник» я, — продолжал Тихонин. — Неосторожно вел себя за рулем, вот и случилось. Не врал, не воровал, людям зла не желал, а тут такое зло сотворил, что в тюрьму угодил. Правду говорят: «От тюрьмы да от сумы не отказывайся».
— И еще в стихах говорится: «Не дай мне бог сойти с ума, пусть лучше посох и сума»!
— Верно, ох, верно! Чтоб только с ума не сойти, не спятить, в петлю не влезть!.. Пусть лучше голод, холод, боль любая, тюрьма проклятая, но только бы с ума не сойти! — Тихонин разволновался, побледнел. Забегал пальцами по пуговицам спецовки, не находя их. Провел по худому горлу, убеждаясь, что нет на нем никакой петли. —
— Как же оно у вас вышло? — Фотиев ему помогал и подсказывал. Чувствовал. Тихонину нужно выговориться. Спастись от тяжелых, скопившихся в душе переживаний. — Как «неосторожником» стали?
— Я художник-то не бог весть какой, конечно! Но цвет чувствую, форму чувствую. Пейзажи мне удаются. Но я, конечно, не пейзажами на жизнь зарабатывал. Оформительством занимался. Где стенд, где рекламу, где кафе оформить. А чаще по колхозам, совхозам ездил — клубы оформлял. Хорошо зарабатывал… Женился! Верочка в клубе самодеятельность вела. Так танцевала, так пела, такая веселая, милая!.. Влюбился. Через месяц поженились, сынок родился, Витенька. Я старался, чтобы Верочка ни в чем не нуждалась, дни и ночи работал. Сказала: «Давай, Гена, новую мебель купим!» Набрал заказов, напрягся, заработал на чешский гарнитур, такой красивый, под светлый орех. Сказала: «Подари мне. Гена, шубу!» Пол-области объехал и на шубу ей заработал. Такая она красивая в этой норковой шубе была, радость мне от этого большая! Сказала: «Давай, Гена, машину купим, в путешествие все трое с Витенькой вместе поедем!» Сколько я передовиков нарисовал, сколько коров, электростанций, ледоколов, а машину купил! Как она рада была, моя Вера! Нарядная, в шубке, в машину садилась, а я ее по городу возил, гордился ею. «Ты счастливый, — говорили мне люди, — у тебя жизнь — полная чаша…» Раз в гости поехали, засиделись. Она на гитаре играла, пела, цыганочку танцевала. Все пили за ее красоту. «А ты, — говорят, — что не пьешь? Жену не любишь?» Я и выпил. Не много, рюмочку или две. Время домой возвращаться. «Давай, — говорю, — Вера, здесь машину оставим. А завтра возьмем». «Да нет, — говорит, — доберемся! Кто нас сейчас остановит!» Поехали, хорошо, спокойно. Мимо гастронома проезжаю. Пусто, поздно, нет никого. Только лед блестит и красная реклама во льду отражается. И вдруг, откуда ни возьмись, человек! Шасть под колеса! Я по тормозам! Лед! Еще сильней понесло! Удар!.. Даже сейчас удар этот слышу! И мягкий, и твердый сразу! Сперва по мягкому, а потом по костям!.. Выскакиваю, лежит! Прямо на льду, на красной рекламе! Как в крови!.. У меня все опустилось, конец! Верочка выскочила. «Гони, — говорит, — отсюда! Никто не видел!» «Нет, — говорю, — не могу! Надо его в больницу!» Ее отослал, чтобы в дело не впутывалась, втащил его на заднее сиденье и — в больницу. Он прямо при мне и умер. Милиция приехала, возили меня в отделение, на алкоголь проверяли. В трубочку дышал. Трубка все показала. Всего-то две рюмочки выпил, а трубочка волшебная все показала. И сидел я тогда в отделении на желтой лавке, перед глазами этот черный лед, красная в нем реклама и убитый, без шапки, волосы его по льду разбросались. И знал я, что кончилась вся моя прежняя жизнь, расплескалась вся моя полная чаша, и открылась передо мной бездна, и я в эту бездну лечу!..
Фотиеву показалось, что Тихонин теряет сознание. Глаза его закатились, руки стали цепляться за дощатую лавку, словно и впрямь он повис над бездной, скользит в нее и скатывается. Фотиев устремился к нему, сам почти до обморока, до остановившегося дыхания, ужаснувшегося, переставшего биться сердца ощутил эту бездну, как свою. Как общую для всех. Подстерегающую всех. Один только шаг, неверный поступок, непредвиденный случай, и ты летишь, ты погиб, весь твой мир разрушен, и тебе не ожить, не воскреснуть.
Все это было на бледном лице Тихонина, в его заведенных глазах. Суд, солдаты конвоя, обитая железом машина, тюремная камера, переполненный тюремный вагон, этап, дощатый барак, вышки, овчарки, вечерние поверки и неотступное зрелище: черный блестящий лед, красное отражение рекламы и упавший, с рассыпанными волосами, убитый им человек.
— Поделом мне! — сказал Тихонин. — За такое ничем не расплатишься! Все думаю,
Он спрашивал Фотиева, словно тот мог знать. Словно Фотиев и будет решать и миловать. Словно от того, как скажет сейчас, так и будет. И такая вера светилась в этом худом измученном лице, такая умоляющая надежда, что Фотиев испытал мгновенную слабость, слезное, туманящее глаза сострадание. Коснулся худых, перепачканных окалиной пальцев Тихонина, передавая ему свою веру, избыток сил, свою надежду.
— Все у вас будет благополучно! Уж вы мне поверьте, я чувствую! И дом у вас будет новый, и будут вас в этом доме любить, и будет с вами сын ваш Витенька! Все у вас будет, поверьте!
Это страстное желание блага, вера в возрождение передались Тихонину. Его лицо покрылось быстрым счастливым румянцем. Он сжал руку Фотиева:
— Раз вы так говорите — значит, сбудется. Я вам верю, что сбудется!
— Сюда ко мне приходите в любое время! Очень хорошо, что вы умеете чертить, рисовать. Я вам расскажу о «Векторе».
Он направлен на возрождение жизни. Мы все должны возродиться, и вы, и я! Сейчас придут мои друзья, я им читаю о «Векторе». Если хотите, посидите послушайте, — развернул пачку чаю, готовился заварить, поглядывал на целлофановый пакетик с карамельками. В дверь постучали, и тут же, не дожидаясь приглашения, в вагончик вошли братья Вагаповы, в шнурованных подшлемниках, в белых робах, внесли с собой белизну и холод.
— Ну замечательно! — обрадовался Фотиев. — Угадали братья! Сперва почаевничаем, а потом уж лекция. Что-то я тебя, Михаил, ни вчера, ни сегодня не видел. Лена сказала, какие-то у тебя огорчения, хлопоты.
— Да ну, какие там огорчения! Подлецы наседают. На кулак нарываются! — Михаил зло и решительно выставил свой крепкий, покрасневший на морозе кулак. — Я и бить-то не стану. Подставлю — сами наткнутся!
— А что такое? — забеспокоился Фотиев, знавший в Михаиле эту способность мгновенно загораться гневом, переходить от дружелюбия к яростному отрицанию, к желанию во всех усматривать врагов. — Кто на твой кулак нарывается?
— Да мне Петрович, бригадир, намекнул. С ним, дескать, Лазарев разговаривал. Сказал, что Вагапову, мне то есть, могут в квартире отказать. На следующий год отодвинуть. Что, дескать, нескольким ветеранам Отечественной войны нужно дать вне очереди. А я молодой, подожду. Он меня так наказать надумал. За один случай. С ветеранами столкнуть! Чтоб я перед людьми гадом выглядел. Дескать, Вагапов у ветеранов, у инвалидов квартиру выдирает. Чтоб перед бригадой меня осрамить. Вот ведь какое у нас начальство умное! На что высшее образование тратит. Как с рабочим классом управляется, к ногтю его прижимает.
— Да погоди, Михаил, не может этого быть! Это надо проверить. Мало ли что Петрович тебе намекал. У тебя семья, ребенок не сегодня завтра родится. И сам ты ветеран, не Великой, не Отечественной, а афганской войны, — старался его успокоить Фотиев.
— Он, Лазарев, думает, я пойду с ветераном, со стариком считаться! Локтями его отпихивать начну!.. Врет! Вагаповы не такие!.. Я ветерану свою квартиру отдам, а к нему, к Лазареву, приду, вышвырну его, а сам с Еленой вселюсь. Я у него в квартире, в коттедже, новоселье справлю. Все его замки к чертовой матери вырву, а свои врежу, и пусть войдет! Я круговую оборону займу, пусть сунется!