Шестьсот лет после битвы
Шрифт:
Глубже, дальше в туннель. Тусклые лампы. Треск отбойных молотков. Масленая потная сталь. Оскаленное в трясении лицо. Взмахи лопат. Бригада монтажников — его, Накипелова, люди лепят, льют, возводят монолит резервных опор, фундамент под аварийным реактором. Шмякают мастерками, вмуровывают металлические трубы. И он, начальник, единым мгновенным взглядом оценивает совершенную за ночь работу. Еще один поставленный под реактором столб. Еще один отвердевший наплыв монолита. Денный и нощный, без перерывов и перебоев труд шахтеров, монтажников под днищем урановой топки.
Вот оно, днище, — серая, шершавая, в зазубринах и надколах плита. Фундамент разрушенного четвертого блока. Там, над головой, — кипящий, разрушающий опоры уран, хлюпанье расплавленной стали, выбросы газа и копоти, бесцветные
Он, Накипелов, знает, — там, наверху, вой сирен, вспышки лиловых мигалок. Боевой вертолет пикирует на разрушенный кратер, кидает в пекло связки свинца и глины. «Бэтээры» в свинцовых попонах ползут по отравленной почве, подбираются к очагам заражения. Скопище машин, механизмов. Тысячи людей кидаются на станцию, обжигаются о ее радиацию. Реактор четвертого блока — чадная, раскаленная добела головня. Вытапливает сталь и бетон, медленно, плавя фундамент, оседает, проедает опоры, погружается вглубь. Ближе, ближе к первородному грунту, к грунтовым водам, к донным ручьям и источникам, бегущим в толщах земли. Коснется их, мгновенно вскипятит, обратит в раскаленный пар, рванет непомерным взрывом, выдернет из земли громадный парной котлован, подымет на дыбы всю станцию, начиненные взрывчаткой реакторы. И все небо вокруг, все села и пшеничные нивы, полноводный весенний Днепр, златоглавый Киев — все покроется мглой и отравой, станет зоной смерти.
Он поднимает руку, трогает, давит, поддерживает шершавый, в зазубринах свод. Недвижность плиты обманчива. Близко, над ладонью, кипит, пузырится белая плазма. И он, Накипелов, не дает ей прожечь бетон, держит ее в ладони над своей головой.
Инженер, энергетик, погруженный в кромешность строек, в пуски, авралы, в конструкции машин, агрегатов, в непрерывную, не имевшую скончания работу, он в этих вечных трудах утратил грозное, изначальное чувство, связанное с атомной мощью. Атомный век был для него все тем же веком машин, земляных котлованов, сварных и бетонных работ. Был будничной, непрерывной заботой, в которой исчезло уникальное, изменившее мир представление — энергия атома.
Он, офицер запаса, имевший друзей — военных, тех, что после институтской скамьи ушли в оборонное дело: строили реакторы для крейсеров и подводных лодок, создавали взрывчатку для атомных боеголовок, обслуживали ядерный полигон в Казахстане, — он, Накипелов, из газет и телепрограмм слышавший непрерывно о возможной ракетной войне, о всеобщей ядерной смерти, не пускал эту мысль глубоко, оставлял ее на поверхности, где она, обедненная, измельченная постоянным употреблением всуе, утратила свой предельный, гибельный смысл. Стала обиходной и вялой. «Энергия атома» — звучало как банальность в устах комментаторов. Никого не волнующая утомительная формула в многословных речах политиков.
Когда он узнал о Чернобыле, о случившейся аварии, и пришла из министерства заявка, вызывающая его в район катастрофы, и он спешно укладывал вещи, прощался с женой — он не думал об энергии атома.
Когда из Киева, прямо с вокзальной площади, помчала его машина в Чернобыль, и вокруг зеленели леса, белели нарядные села, летали над нивами аисты, и вдруг на приборе дрогнула и пошла тончайшая легкая стрелка, и он понял — это дохнуло и дунула через поля и дали невидимая, источающая радиацию станция, это породило в нем чувство тревоги, любопытства и нетерпения, но он не думал об энергии атома.
И когда в Чернобыле, в здании штаба, перед которым благоухали чайные розы и машина с цистерной медленно катила, распустив водяные усы, орошала пыль, не давая взлететь мельчайшим радиационным частицам, но казалось, она поливает розы, — когда в штабе в присутствии министра, академика, двух генералов ему давали задание — пройти под днище реактора, соорудить резервный фундамент, и он разглядывал снимки станции, развороченный, в чадной дымке реактор, полосатую трубу, проломы на кровле, тогда, продумывая инженерный план операции, он все еще не думал об энергии атома.
И лишь часом позднее, когда военная машина доставила его на станцию и он увидел белоснежный застекленный брусок административного корпуса, памятник Ленину, предпраздничные транспаранты, бегущую
В Бродах он строил реакторный зал, видел, как собирают реактор, драгоценные, сияющие, из нержавеющей стали конструкции. Множество рук создавало его, холило, нежило, отдавало свои тончайшие живые энергии. Реактор казался вершиной, к которой стремилось людское сознание. Был совершенством. Походил на лучистое рукотворное светило.
В Чернобыле обугленный чадный реактор разорвал свой бетонный кокон, выставил раскаленное ребро, дышал ядовитой ноздрей — обернулся злом и несчастьем, обернулся проклятьем. И Накипелов, энергетик и атомщик, впервые испытал мучительный, разрушающий душу обман. Обман профессии. Обман науки и техники. Обман цивилизации, заманившей человечество, закупорившей его в свои оболочки, заминировавшей готовыми взорваться реакторами.
Это чувство обмана, чувство совершенного промаха усложнялось, становилось невыносимым, когда вечерами возвращался со станции. Сбрасывал по пути пропыленную радиацией одежду. Вставал под душ в брезентовой, натянутой у дороги палатке. Пропускал сквозь пену дезактиваторов свой зеленый «уазик». Возвращался в Чернобыль.
В общежитии на койках отдыхали, спали полуголые люди, вялые, недвижные, словно оглушенные. Он ложился у окна, за которым свежо и клейко зеленели тополя. Включал транзистор. «Маяк» молчал об аварии. Но западные радиостанции вели непрерывные передачи о Чернобыле. О числе сгоревших в пожаре. О числе погибших от взрыва. О числе пораженных лучами. О женщинах, взращивающих в чреве уродов. О мутантах, готовых появиться на свет. О юношах, обреченных на бесплодие. О пашнях и нивах, потерянных навеки для плуга. О реках с ядовитой водой. О городах и селениях, покинутых навсегда. О русских атомных станциях, сулящих беду всему миру. О русских ракетах и армии, готовых к войне и удару. Об угрюмой, загнанной и забитой стране. Об угрюмом, обреченном на вырождение народе, чьи храмы осквернены и в руинах, пророки побиты и изгнаны, поля не родят, врачи не лечат, учителя не учат, женщины не рожают, мужчины пьют и бездельничают, торговцы воруют, судьи — мздоимцы, власти глухи и жестоки, и Чернобыль — страшное перед миром свидетельство вырождения системы. Последний тупик пути. Завершение русской истории.
Он слушал умные, точные, непрерывные передачи. И каждая была, как игла, вонзаемая в больное беззащитное место. Он лежал пронзенный, а иглы продолжали втыкать, словно кто-то беспощадный, ведающий все его болезни и хвори, его недуги и слабости, пытал его страшной пыткой. Требовал отречения. Доводил до безумия. Истреблял волю к жизни.
Он мучился, сопротивлялся, боролся. Не мог отличить правду от лжи. Все звучало как последний ему приговор. Приговор всему, что любил, из чего состоял. Чему служил, поклонялся. И только ненависть, с которой они говорили, ненависть, с которой мучили его и пытали, отрезвляла его. Спасала от искушения поверить. Рождала встречный отпор.