Долгополый Каунас расцвета рока.Это сумерки года, октябрь века.Туриста страшит отъезд, как смерть до срока:Не был в музее чертей— считай калека.Скорее, скорей, за тем подолом из твида,За пепельной гривой, за шарфом, за струйкой дыма.Как бы назвать эту жизнь несовершенного вида?Ртутную суету с бульканьем неуследимым?Небо дымчатого стекла— если брызнет,То не дождем – осколками, эти мне тролли!Дорога в музей сокрыта, как смысл жизни,Пятерых прохожих спросили, глухие, что ли?За велюровой таксой, за угол, там ты не был.«Смотри-ка под ноги»– учит ребенка мама.Над нами зеркало держат вместо неба,Мысли наши впечатаны в амальгаму…Хриплый голос поет, что осень будет последней—Роковые
страсти, чушь, и все же!Кажется, кто-то пришел и застрял в передней,Или не может уйти— стоит в прихожей.Или нас сверху показывают из мрака,Или сам за собой подглядываешь… Где быскрыться? Музей Чюрлениса. Пленка страхаЛопается. Пришли. Наконец-то небо!
«Смотри, как все влюбленные смешны…»
Смотри, как все влюбленные смешныпод занавес, к исходу сентября,в листву, как в желтый дом, заключены,запаяны, как в капле янтаря.Смотри, как понижается в кровивосторженности косенький процент,как ловко отвлекают от любвизубная боль и повышенье цен.Смотри, смотри, язвительный герой,и усмехнись, не замечая, каки над тобой кленовый кружит ройи ладит шутовской тебе колпак.
«Я люблю так давно, что уже повзрослели и те…»
Я люблю так давно, что уже повзрослели и те,кто был сказочно мал, когда всё началось и осталось.Наросло без числа новых связей, сюжетов и тем,жалкий страх мой расцвел, подросла моя страшная жалость.Этих зябко сквозящих фигур и несбывшихся лицв каждой клеточке жизни, в случайном зазоре, пробелея так долго боюсь, что все дети уже родились,потому что все умные Эльзы давно поглупели.
«В этом городе тесном, где все надоели друг другу…»
В этом городе тесном, где все надоели друг другу,И язык онемел от привычного бодрого «здрасьте»,Где нельзя наклониться, шагнуть или вытянуть руку,Не наткнувшись на чье-то махрово цветущее счастье,Где годами живет у меня под окном на забореОбъясненье в любви симпатичной соседке Наташе,Где заплачь о себе— и придется на чье-нибудь горе,Где приходится жить, потеснившись, и нашим и вашим,Где приходится им враждовать и ругаться вполсилы,Где и я так ждала и прощала, как больше не буду.В этом городе, все получив, чего я не просила,Говорю: «Здесь я все прожила, не хочу даже чуда».
II
«Что злость проходит, кто тебе сказал…»
Что злость проходит, кто тебе сказал?Ей никогда не сделаться вчерашней.Вновь Бенуа построенный вокзалнесет ложноготические башни,как вечный контролер, плывет на нас,все время входит в Новом Петергофе.Я зла на жизнь, когда она— анфас.Мне жаль ее, лишь повернется в профиль,как человека в сером у окна,которому так тягостно не спится.Когда бывает жизнь совсем больна,она такие выбирает лицаи в них молчит, укрывшись с головой,к чертам их привыкая, как к одежде.Молчит и едет. А пейзаж живойпытается развлечь ее в надежде:а вдруг поправится! Ну что ж, пускайтесь в пляс,проезжие дома и лес прохожий!Ведь только и надежды, что на вас,надежды, на отчаянье похожей.
Уборка
Вещей, простых и настоящих,мне не хватало.С трудом открыла нижний ящик—всё заедало!Больничный пасмурного цвета,не раз продленный,и профсоюзного билетамундир зеленый…На снимке бледном и размытомпод икс-лучамимой зуб ещё болел пульпитом,белел печально.Смешались скрепки, папки, люди,медикаменты,открытки: яблоки на блюдеи пляж, где тенты.Я запихнула всё обратно,отбросив жалость,—лицо двоюродного братаслегка помялось.А помню брата я нескладным,всегда последним,в Таврическом саду прохладном—девятилетним.И скобку на зубах, и папку,—на
ней съезжалис горы зимой, в сугробе шапку…Беда с вещами!Их тьмы и тьмы. Какие тучилегли на плечи!Я помню всё гораздо лучше,чем эти вещи.Я, собственно, письмо искала:«Ушел туда-то…»Слова я помню: там их мало,вот только дата!Я помню, что начало лета,я— в чем-то желтом.Как знать, что на тебе надето,когда «ушел» ты?Какой был год, узнать бы точно,и как давно мыпожизненно теперь, бессрочнос тобой знакомы.
«Так много печали в оранжевом цвете…»
Так много печали в оранжевом цвете,и в желтом, и в желтом так много печали!Сильнее других это чувствуют дети.Их оповещает о близком началеучебного года настурций цветеньеи пчелы, и шмель-одиночка с мотором—июльские первые предупрежденьяо чем-то большом, неизбежном и скором.Начнутся осенние кроссы на время,заколет в боку, ярко вспыхнет дорога,и вдруг перестанешь держаться со всеми,начнешь отставать, отставать понемногу…И все потеряются в желтом мельканье,А ты не успеешь. Тебя обманули.Верней— умолчали, что хватит дыханьяне дальше настурций, не дольше июля.Ведь все пробежали сияющим парком.Ведь все уже знали и просто молчалио том, что вот именно в светлом и ярком,в оранжево-желтом так много печали.
«Кончилось письмо, страница, строчка…»
Кончилось письмо, страница, строчка.Влажный сумрак разведя руками,вплыть в обложку. Где-то там есть точка,между письменным прибором и очками,та, в которой на листе бумагиначиналось, скажем: «Здравствуй, Оля»В пасмурности этой столько влаги—воротник поднимешь поневоле.Пожила, но не осталась скука,холодно и нечего украсть ей.Комната пуста и близорука—ничего не видит дальше счастья—суховатым словом «переписка»обозначить с жизнью отношения,как бы та ни подходила близко,не спросив на это разрешенья.Будем наводить мосты пунктиром,из обложки пасмурного цветабудем переписываться с миром,«Здравствуй», – выводить и ждать ответа.
«Видишь не дальше носа— такой туман…»
Видишь не дальше носа— такой туман.Упираешься взглядом в пустой товарный вагон.Сопротивляясь, пространство вытолкнет, как лиман,в ту же точку, откуда брали разгон.Да, перемены есть: тогда гобойв переходе метро сопел, теперь— кларнет.Но все происходит с тобой, опять с тобой.Это все еще ты, а прошло, например, семь лет.Так плыви себе под кларнет, гобой, фагот.Суетись, пританцовывай, не понимай,почему тебе нужен этот, не близок тот,и тебя выбирает хам, войдя в трамвай.В ту секунду, когда поймешь, какой законвозвращает тебя в неясность из пустоты,и откроется горизонт, отойдет вагон,вдруг окажется: это уже не ты.
III
«Чужой язык меняет голос…»
Чужой язык меняет голос:тон повышает, понижает.То серебрит, как время волос,то будто в воду погружает.Пугают сны таким кошмаром:стучусь к тебе, а дверь закрыта.Ты отвечаешь мне на старомостывшем языке забытом.Твой голос тише стал и глуше.За словом— шлейф беззвучной пыли.Ты не устал и не простужен—тебя там просто подменили.Я говорю: «Открой»– на четком,обидно правильном наречье,как будто вычистили щеткойвсе звуки перед нашей встречей,обильно смазав, как детали.Твой диалект— сухой и мертвый,как будто голос твой пытали.На пленке ставят мне затертойостанки, усмехаясь криво…Страшней, чем двери, даже стены,больнее ссоры и разрывалюбые тембра перемены.