И ночевали мы в библиотеке.Одна из нас спала себе на стуле.Другой залез на стол и для потехиоттуда Канта уронил, когда уснули.Там было душно, весело и пыльно.Одна из нас уже звонила мужу.Мы были заперты: не накрепко, не сильно, —достаточно, чтоб не спешить наружу.Обязанные тьмой надежным шторам,приглядывались вновь к знакомым лицам.На языке болтали, на которомсо спящим говорит все то, что снится.И вздрагивали, слыша речь такую,и радовались, как после разлуки.Один из нас, взяв за руки другую,сказал неловко: «Наконец-то… руки».Нас
до рассвета выпустят едва ли,—мы думали и были не в обиде.Болтали, а потом, устав, дремали,а та давно спала на стуле, сидя.И снилось каждому, что он чудесно заперт,оставлен с теми, с кем ему хотелось.Мой сон ветвился радостно и замер, —его смущала собственная смелость.И он бежал проворней человека.Я знаю их пугливую привычку!Понятно, почему— библиотека:мне все никак не выбраться в Публичку.
«Декорация. В лиственной ложе— автор…»
Декорация. В лиственной ложе— автор.Споёмте, друзья: Ольга, няня…Темнеет. Приходит хмурое завтра.Гаснет свет. Зелёный занавес вянет.Пускай нас любят хотя бы любовью брата!Какие угодно пошлости, мол, вы— роза!Люди, в конце концов, не виноваты,Что не летают, как птицы… ГрозыПилят небо молний смычками злыми.Споём о любви, о любви, а там ужИ позабудем её негромкое имя:В монастырь, в омут, за дурака замуж…Но она-то верна нам, и это— верность тирана,Который к старости стал капризным, вздорным.Раньше пела «пускай погибну…» чистым сопрано,Нынче басом поёт, что все возрасты ей покорны.
«Крикливым клином улетают от нас туристы…»
Крикливым клином улетают от нас туристы,Покрывшись в этом старом парке гусиной кожей.Они забудут зонтик старый и неказистый,Двоих отставших на скамейке забудут тоже.Застрять на парковой скамейке им лет на двести.Такая выпала удача и тяжко длится.И почему всех одиноких ссылают вместе?И отчего у этих ссыльных такие лица,Как будто их несут по свету, влекут по кругуКрылатые большие силы, как гуси Нильса?И если бы они рискнули обнять друг друга,То воспротивился бы воздух и уплотнился.
«Попробуй до конца додумать мысль «Я умру»…»
Попробуй до конца додумать мысль «Я умру»—Жизнь тебе тут же крикнет: «Нет, ни за что!»Примется теребить за рукав пальто,Тормошить, подсылать троюродную сеструИз Харькова или из Сиднея грипп:Жар, спутанные сознанье и речь, —Сгодятся январский хруст и апрельский всхлип—Лишь бы тебя от этой мысли отвлечь.Припасет для тебя суму, а то и тюрьму,Стоит тебе задуматься— хватит минут пяти:«Умру, мол, как хочешь, тут без меня цвети…»Да она влюблена в тебя, и мучает потому!Она потеряла многих, и ты расстанешься с ней.Уже примериваешься, пробуешь воду ногой.Ты всё чаще и чаще думаешь о другой,А эта— ты знаешь, кто— мстит больней и больней.
«Тупо в кассу стоишь, в тоске добываешь справку…»
Тупо в кассу стоишь, в тоске добываешь справку,Наблюдаешь в рекламе младенчиков толстопятых,Вспоминаешь, глядя в окно на бензозаправку,Мысли, краски, моды… восьмидесятых.Все носили вельвет и думали, что печальны.Жизнь казалась пустыми, нудными снами.А на самом деле просто сильно скучалиНе по тем, кто уже, – по тем, кто еще не с нами.А потом запасали злость, а потом усталость.Секонд-хенд предпочли тогдашнему индпошиву.И печаль пришла. Пожила. Осталась.Да чего там, ею одной и живы.
Фотографии
Теперь слова редеют к ноябрюИли сгущаются почти до мата.Поэтому я слов
не говорю,А нажимаю кнопку аппарата.И желтая расплавленная злостьПятнает ослепительные фото,У времени застряла в горле кость,И кашляет отчаянная нота.Какой-то поперхнувшийся фаготХрипит на фоне ржавого распада,Что жизнь уходит, а когда уйдет,Чего-чего, а музыки не надо.
«Сидела в кресле с ёлкой рядом…»
Сидела в кресле с ёлкой рядом.Из крана капало на кухне.Я стену подпирала взглядом.Казалось, вот возьмёт и рухнет.Пошла к столу, к листку бумаги.Светила ёлка, словно город.Со злости рисовал зигзаги,Припав к стеклу, январский холод.Ни о какой любви пространстваИ речи не было. На стулеВисела юбка из упрямства—Чтобы её опять смахнули.Я шла по следу беглой мысли,Или, верней, короткой строчки.На кухне капли молча вислиИ гибли там поодиночке.Я двигалась к пустой странице,Чтоб записать, и покороче,Что всё труднее нам миритьсяС тоскливой сменой дня и ночи.Что мы сжимаемся, старея,Как будто кровь берут из вены.Я шла красивей и скорее,Чем я хожу обыкновенно.Кто торопил: «Осталось мало.Уходит ночь по белым крышам»?Кто говорил: «Пиши пропало,Пропало то, что не запишем»?
«Когда вернулись Средние века…»
Когда вернулись Средние века,и смерть, войдя, надолго задержалась,пустили гроб по рекам и рукам,и в нём спала измученная жалость,Когда любовь не добрела домой—без памяти, без возраста и пола,—лежит, обезображена чумой,и ждёт, когда за ней придёт гондола,Лишь совесть выжила. Лицо её мертво.Речь лишена подробностей и красок.Но ходит, где опаснее всего,и не боится карнавальных масок.
«У соседей будет первое мая…»
У соседей будет первое мая,За сосной забулькает соловей.Да живи, про жизнь ничего не зная,Только постарайся, живи живей.Ты не спи— а вдруг тебе станет жутко?Сделает весна тебе велосипед,Ведь была такая вот пытка-шутка,И не поручусь я, что больше нет.Белое, былое— в глубокий plusquam,что не сгинет, будет дождем висеть.Ты ведь птица, скучно тебе моллюском,Ты, свободный, что же ты рвешься в сеть.Мне не скучно, боже мой, мне не зябко,Я снегирь, я пухлый, я полон сна.Тоненькую ветку сжимаю лапкой,И не подходи ты ко мне, весна!
VII
«Ни о чем не думаешь, ни о ком….»
Ни о чем не думаешь, ни о ком,—не пропасть бы только самой.Одна. Дворами. Быстро. Бегом.С электрички. Поздно. Домой.Белая ночь, как прямая речь,обращена к тебе.К тебе стремится всякая вещь.Качается при ходьбечья-то в стельку пьяная тень,не знает, куда упасть.Все предметы серы. Даже сиреньночью сменила мастьи пахнет страхом. Глубже дыши.Вдыхай этот двор чужой.Один уголок твоей душиследит за твоей душой.Горит, как лампа в десяток ватт.Как испорченный автомат,повторяет последнюю фразу дня,например, «Прости меня».Напоминает, что ты— это ты,что, мол, тебя не тронь.Летят дворы, дома и кустына этот слабый огонь.