Шолохов
Шрифт:
— Миша, оставь ты их. Плетью обуха не перешибешь, — посоветовала мужу Мария Петровна, когда он рассказал ей обо всем.
— Нет, Маруся, нельзя, — ответил Михаил. — Я уже отдал им в свое время Харлампия Ермакова. Можно оправдываться тем, что я был тогда еще зеленый. Но у меня не хватило сил спасти его, а вот использовать в «Тихом Доне» все, что он мне рассказывал — хватило. Почитай, вся третья книга на нем держится. Я у него в долгу. У мертвого, понимаешь? Если я сдам теперешних своих друзей, то кто я, получается? Человек, живущий за счет того, что другие умирают? С такими мыслями писать нельзя. «Тихий Дон» — роман о настоящих мужчинах, его не может писать трус, малодушный человек. Не имеет права! Харлампий Ермаков бы так не поступил!
—
Сталин и сам с некоторых пор считал, что Михаил слишком много на себя берет. Подмял под себя Вешенский район, теперь подавай ему область… Любое решение, получается, областное руководство должно с ним согласовывать… Причем, как всякий представитель донского племени, он склонен к определенным преувеличениям для достижения своих целей. Так же вел себя в свое время Миронов. А преувеличивать Шолохов умеет — на то он и знаменитый писатель.
Но черные краски, которых не жалел Евдокимов, рассказывая о Шолохове, нарисовали, помимо воли автора, и другую картину — неподдельного напряжения, в котором сейчас находится Шолохов. «Почему Евдокимов и другие не хотят считаться с ним? — с раздражением подумал Сталин. — Я-то считаюсь! Он мне в глаза говорит, что меня хвалят в газетах сверх всякой меры, а я молчу. А ведь мог бы сказать: если вы такой скромный, товарищ Шолохов, то прекратите писать «Тихий Дон», за который вас восхваляют». Сталин подумал и написал генсеку Союза писателей Ставскому: «Тов. Ставский! Попробуйте вызвать в Москву т. Шолохова дня на два. Я не прочь поговорить с ним».
Михаил приехал в Москву 24 сентября. Сталин принял его на следующий день. В кабинете уже сидели Молотов и Ежов. Они, как только Михаил начал рассказывать о происходящем в районе, стали задавать ему вопросы в евдокимовском духе — отчего он, мол, не доверяет местным партийным органам и чекистам?
— А как я могу им доверять, если те, кто в них сидит, были тесно связаны с арестованными уже троцкистами? Я уже говорил Евдокимову: «Почему обком не предпринимает никаких мер, чтобы освободить из тюрем тех, кто сидит за связь с Луговым, кто посажен врагами?» Он ответил: «Ты говорил об этом Ежову? Ну и хватит. А что я могу сделать?» Сажать он мог, а говорить об освобождении неправильно посаженных он, видите ли, не может! Тогда почему же он мог спрашивать о явных троцкистах Шацком, Семякине, Шестовой: «А не зря ли они посажены? Не оклеветали ли их?»
— Но Евдокимов не обращался к нам по этому поводу, — многозначительно сказал смахивающий на подростка кудрявый Ежов.
Михаил не ответил ему, поглядел на Сталина. Ведь на этот раз не он напросился на встречу! Но Сталин тоже молчал.
— Вот что, товарищ Ежов, — сказал Михаил. — Давайте-ка я лучше поеду с вами на Лубянку.
— Зачем? — опешил тот.
— Как зачем? В качестве врага народа. Там вы мне будете задавать эти вопросы.
Сталин шевельнулся.
— Мы здесь не шутки собрались шутить, товарищ Шолохов.
— Ия приехал не шутки шутить. Если Луговой, Логачев и Красюков — враги народа, то и я — враг народа. Я — член бюро райкома, мы действовали заодно, душа в душу. Более того — именно я часто был инициатором решений, принимаемых на бюро. Почему же они сидят, а я нет? Красюкову, например, следователи говорят, что я уже сижу. Мне их логика понятна.
— Мы знаем, какую роль вы играете в Вешенском районе, — холодно сказал глядящий исподлобья Молотов. — А вам не п-приходило в голову, что эти люди втерлись к вам в доверие и используют эту роль?
— Не приходило. Слишком во многих переделках я с ними побывал. Друзья, знаете ли, познаются в беде. Вообще, сразу скажу: постановку вопроса таким образом, что есть, мол, Шолохов и есть окружавшие его враги — Луговой, Логачев, Красюков и другие, считаю бессмысленной. Если мы пойдем по этому пути, то ни вы не поймете меня, ни я вас. Поэтому я бы хотел
У Молотова на скулах выступили красные пятна, но он ничего не сказал. Михаил продолжил, уже без помех, а под занавес достал письмо на папиросной бумаге, тайно переданное ему Красюковым из тюрьмы, сразу предупредив, что не имеет права говорить, как оно к нему попало.
— Я думаю, вам надо разобраться, товарищ Ежов, — сказал Сталин, передавая ему письмо. — Вызовите Лугового, Логачева, Красюкова в Москву, проведите расследование здесь. Но это не все, товарищ Шолохов. Я давно хотел спросить у вас вот что. Не кажется ли вам, что вы, создавая образ Григория Мелехова, слишком вжились в него? Но ведь вы — не Григорий Мелехов, вы не водите в бой дивизии против советской власти. Вы коммунист, товарищ Шолохов, но, видимо, вступив в партию, не совсем четко уяснили себе права и обязанности члена партии. Для вас кружок вешенских друзей важнее партийного товарищества. Никто из нас, — Сталин указал черенком трубки на себя, Молотова и Ежова, — и не подумал бы предъявлять здесь какое-то письмо, заявив, что не имеет права говорить, как оно к нему попало. Если мы не доверяем друг другу, стало быть, на наши посты нужно избрать других товарищей, для которых партийное братство дороже прочего. Аполитичный обыватель может позволить себе жить исключительно личными интересами, а мы, коммунисты, нет. Я понимаю, что у вас в районе, области сложилась трудная ситуация. Но как вы могли позволить себе два раза отказаться ехать на писательские антифашистские конгрессы? Ведь ваша кандидатура утверждалась на Политбюро! Вам оказали доверие! Почему вы хотя бы на время не можете забыть о личном ради нашего общего дела? Отвечайте, товарищ Шолохов.
Михаил под взглядами Сталина, Молотова и Ежова отложил в сторону уже набитую трубку: боялся показать, прикуривая, как дрожат его руки. Сцепив их под столом, он, сделав над собой усилие, поднял глаза на Сталина.
— Мое личное дело, товарищ Сталин, — это моя семья, моя писательская работа, хотя, если учесть, что мои книги читают миллионы, не такое уж оно личное, — тихо начал он. — А те, о ком я вам говорю, это не просто мои друзья или там собутыльники, хотя и бражничать нам доводилось, как водится между русскими людьми. Они — мои соратники по бюро райкома, точно так же, как Вячеслав Михайлович и Николай Иванович — ваши соратники по Политбюро. Вы — руководитель всей партии, и вам виднее, кто правильный коммунист, а кто неправильный. Я, наверное, неправильный. Но я не могу понять, почему международный писательский конгресс для большевика Шолохова более важное общественное дело, чем судьба его товарищей по парторганизации. Как я, коммунист, могу забыть о своих непосредственных обязанностях, бросить все, отдать окончательно свой район, область в руки отлично замаскировавшихся врагов и беззаботно ехать в мягком купе международного вагона на конгресс, словно я какой-то Эренбург, для которого загранкомандировки — главное в жизни? Разве мое выступление на конгрессе будет в этом случае искренним? Разве я буду достойно представлять свою страну? Если я сомневаюсь, что смогу выполнить свою роль на таком высоком уровне, то я честно должен доложить об этом руководству партии, что я и сделал. Теперь о письме Красюкова. Покуда в Ростовском НКВД сидят враги, я не имею никакого права подвергать опасности жизнь людей, передавших это письмо.
— Вы что же, и мне не доверяете? — насупился Ежов.
— Нет, но вы, очевидно, слишком доверяете кадрам, насаженным в НКВД еще Шеболдаевым и Рудем.
— Мы исходим из того, что товарищ Евдокимов хорошо знает местную специфику, — возразил Ежов. — Он сам старый чекист и достиг неплохого взаимодействия в области между партийными органами и местным НКВД. Ведь, помимо проблем вашего района и округа, существуют еще и другие, вам неизвестные. Чекисты с ними справляются.