Шри Ауробиндо. Тайна Веды
Шрифт:
Следует ли из этого, что науку о языке невозможно открыть? В Индии, по крайней мере, чьи великие психологические системы уходят корнями в далекую доисторическую древность, нам трудно поверить, что в основе всех явлений звука и речи не лежат упорядоченные и системные природные процессы. Европейская филология не встала на путь к истине из-за избыточного энтузиазма и страстного желания ухватиться и преувеличить значимость несовершенных, вторичных и зачастую вводящих в заблуждение формул, которые заманили ее на обходные тропы, не ведущие к цели; тем не менее, путь все же где-то существует. А если он существует, то может быть найден. Нужен только верный указатель и свобода ума, который способен пойти по этому пути, при условии, что он не будет обременен предубеждениями и не будет скован неоспоримостью авторитетов. Кроме того, если филологической науке суждено перестать числиться в ряду «ничтожных наук домыслов», куда ее вынужден был отнести даже Ренан, – ведь наука гипотез и предположений есть псевдонаука, поскольку первейшим условием Науки являются установленные, здравые и поддающиеся проверке основы и методы, – тогда привычка к поспешным обобщениям, легковесные и безапелляционные домыслы или погоня за остроумными выдумками в желании удовлетворить любопытствующую и ученую мысль, которые представляют собой ловушки гуманитарной учености, должны быть строго исключены, переправлены в мусорную корзину человечества, должны считаться очередной неизбежной его игрушкой, место которой в чулане, раз уж мы вышли из детского возраста. Наука допускает предположения и гипотезы в случаях, когда недостает доказательств или когда имеет место равная вероятность взаимоисключающих решений. Но злоупотребление этой уступкой человеческому неведению, привычка выдавать легковесные предположения за надежные достижения знания – проклятие филологии. Наука, на девять десятых состоящая из домыслов, не имеет права, на данном этапе развития человечества, считать себя чем-то значимым или стремиться навязать себя интеллектуальной сфере всей расы. Ей следует проявить скромность, ее главное дело – постоянно искать более надежные основы и лучшее оправдание своего существования.
Поиск этих более прочных и надежных основ и составляет цель данной работы. Для того чтобы попытка была успешной, необходимо сначала разобраться в ошибках, совершенных в прошлом, и избежать их повторения. Первая ошибка филологов после важнейшего события – открытия санскрита – заключалась в том, что они преувеличили значение своих первых, поверхностных находок. Первый взгляд часто бывает поверхностным; восприятие, получаемое от первичного обзора всегда нуждается в уточнении. Если же мы так ослеплены и захвачены им, что готовы сделать его ключом к нашему будущему знанию, его краеугольным камнем, его основой, то мы готовим себе горькое разочарование. Сравнительная филология, повинная именно в этой ошибке, ухватилась за мелкое доказательство с уверенностью, что это и есть главный ключ. Когда Макс Мюллер протрубил на весь мир в своих исследованиях обнаружение великой формулы родства – pita, pater, pater, vater, father, он готовил банкротство новой науки, он уводил ее прочь от истинных ключей, оставляя позади широкие возможности. На шатком фундаменте этой злополучной формулы были воздвигнуты самые невероятные и впечатляющие, хотя и очень непрочные, структуры. Сперва осуществилось тщательно продуманное разделение цивилизованного человечества на арийскую, семитскую, дравидийскую и урало-алтайскую расы на основании филологической классификации древних и современных языков. Более здравое и серьезное осмысление
Но если язык не является существенным фактором этнологических исследований, его можно выдвинуть в качестве доказательства единства цивилизации и использовать как полезный и надежный ключ к явлениям ранних цивилизаций. Сколько изобретательности, сколько труда было вложено в огромные усилия по извлечению из смысла слов представления о ранней арийской цивилизации, какой она была до того, как произошло разделение племен. Исследователи Вед на этом весьма предположительном филологическом знании, на блистательно остроумной и привлекательной, но вполне предположительной и ненадежной интерпретации Вед создали поразительную, подробную, увлекательную картину ранней примитивной арийской цивилизации в Индии. Какую ценность имеют для нас эти блестящие построения? – Никакой, поскольку они не опираются на твердую научную основу. Возможно они справедливы и будут существовать, возможно, справедливы лишь отчасти и должны будут серьезно пересматриваться, возможно, они совершенно неверны и от них не останется и следа в конечных выводах человеческого знания на этот счет – но у нас нет способа выбрать одну из трех возможностей. Ныне принятое толкование Веды, по сей день владеющее умами большинства исследователей, из-за того, что ни разу не было рассмотрено критически и подробно, без сомнения в недалеком будущем должно быть подвергнуто серьезной критике и поставлено под вопрос. Одного можно с уверенностью ожидать – если даже Индия некогда и была захвачена и подчинена цивилизацией северных почитателей солнца и огня, все равно картина этого вторжения, живописуемая филологами на основе изучения Ригведы, окажется современной легендой, а не древней историей, и если даже в далекие времена в Индии и существовала примитивная арийская цивилизация, то удивительно подробные современные описания ведийской Индии окажутся филологической выдумкой и фантасмагорией. Рассмотрение более широкой проблемы ранней арийской цивилизации тоже должно быть отложено до тех времен, когда у нас в руках будут более достоверные материалы. Нынешняя теория целиком иллюзорна, ибо исходит из того, что общая терминология предполагает общую цивилизацию – предположение порочное и в силу своей преувеличенности, и в силу своей недостаточности. Оно грешит преувеличениями: например, нельзя доказывать, что раз римляне и индийцы пользовались единым термином для обозначения определенного сосуда, то этот сосуд был в употреблении у их общих предков до того, как они разделились. Сначала нужно знать историю контактов между предками обеих рас, мы должны быть уверены, что существующее римское слово не заменило собой первоначальный латинский термин, которого у индийцев нет; мы должны быть уверены, что к римлянам этот термин не пришел через греков или кельтов, при том что сами они никогда не имели родства, связи или контакта с нашими арийскими праотцами; мы должны исключить множество прочих возможных решений, в отношении которых филология гарантий нам дать не может, ни в отрицательном, ни в положительном смысле. Предполагается, что индийское suraga, туннель, это греческое surinx. Однако это не дает нам оснований утверждать, что греки и индийцы обладали общим искусством рытья туннелей, до того как произошло разделение их племен, или даже, что индийцы, позаимствовавшие слово из Греции, понятия не имели о подземных работах, пока не научились рыть туннели у македонских инженеров. Бенгальское слово durbin, означающее телескоп, не было позаимствовано из Европы. Мы не можем сделать на основании этого вывод, будто бенгальцы изобрели телескоп самостоятельно, до контакта с европейцами. Тем не менее, мы должны были бы прийти именно к таким заключениям, руководствуясь принципами, на которых, по всей видимости, основываются филологи в своей попытке восстановления реалий исчезнувших культур. Здесь у нас есть исторические факты, знание которых корректирует наши рассуждения, доисторические же времена такой защиты лишены. Исторические данные на этот счет полностью отсутствуют, и мы оставлены на милость слов с их вводящими в заблуждение указаниями. Но небольшого размышления о превратностях судьбы языков и в особенности некоторого наблюдения специфического лингвистического феномена, возникшего в Индии в результате воздействия английского на наши литературные языки, – тот начальный напор, с которым английские слова стремились вытеснить из нашей речи и писем даже обыденные родные выражения, и последовавшая за этим реакция индийских языков, которые сейчас наполняются новой санскритской терминологией для передачи современных концепций, вводимых европейцами, – достаточно, чтобы любой вдумчивый человек убедился в том, насколько опрометчивы суждения этих филологов, работающих над восстановлением культур, и как преувеличены и шатки их выводы. Но грешат они не только преувеличенностью, но и недостаточностью в то же самое время. Они упорно игнорируют тот очевидный факт, что в доисторические и дописьменные времена словарь первобытных народов должен был изменяться от века к веку чрезвычайно значительным образом, чему весьма мало соответствуют наши лингвистические представления, почерпнутые из классических и современных литературных языков. Это, насколько мне известно, установленный антропологический факт, что во многих первобытных языках словарный состав меняется чуть ли не в каждом поколении. Следовательно, вполне возможно, что орудия цивилизации и идеи культуры, не имеющие общего названия ни в одном из арийских языков, могли тем не менее быть общим достоянием, прежде чем племена ариев разделись, учитывая, что каждое племя после разделения могло заменить первоначальный общий термин неологизмом собственного производства. Чудо языка в сохранении общих терминов, а не в их исчезновении.
Я исключаю поэтому, и исключаю по праву, из области филологии – как я понимаю ее – все этнологические заключения, все выведенные из слов догадки по поводу культуры и цивилизации тех людей или рас, которые эти слова употребляли, сколь бы заманчивы ни были эти рассуждения, сколь бы привлекательны, интересны и вероятны ни были косвенные свидетельства, которые нас увлекают в процессе исследования. Филолог не имеет никакого отношения к этнологии. Филолог не имеет отношения к социологии, антропологии и археологии. Он занимается – или должен заниматься – исключительно историей слов или связью идей со звуковыми формами, которыми они выражаются. Строго ограничивая себя этой областью, отказывая себе в несущественных отвлечениях и радостях, способных сбить его с этой довольно сухой и пыльной дороги, он более сосредотачивается на сути своего дела и избегает соблазнов, которые могут увести его в сторону от великих открытий, ожидающих человечество на этом плохо исследованном направлении знания.
Однако близость языков друг к другу есть, по меньшей мере, область собственно филологических трудов. Тем не менее, я вынужден признать, что даже здесь европейская наука допустила ошибку из-за того, что отвела этой теме главное место среди задач филологии. Вполне ли мы уверены, что знаем в чем общность или различие происхождения двух разных языков – настолько разных, как, например, латынь и санскрит, санскрит и тамили, тамили и латынь? Предполагается, что латинский, греческий и санскрит – это родственные арийские языки, а тамили отделен от них, как язык другого, дравидийского происхождения. Если мы зададимся вопросом, на каком основании предполагается это различие и противопоставление, то выяснится, что общность происхождения выводится из двух главных факторов: общий корпус ординарных и привычных терминов и значительная общность грамматических форм и словоупотребления. Мы возвращаемся к изначальной формуле – pita, pater, pater, vater, father. Можно задать вопрос – а существует ли другой тест определения родства языков? Возможно, нет никакого теста, но некоторая беспристрастность суждений даст нам повод, как мне кажется, серьезно задуматься, прежде чем классифицировать языки с такой уверенностью на этом шатком основании. Известно, что наличия крупного корпуса общих терминов недостаточно для установления родства – оно может свидетельствовать не более чем о контактах или совместном проживании. В богатом словаре тамильского языка есть большой корпус санскритских слов, но это не говорит о его санскритской принадлежности. Общими должны быть термины, выражающие обычные и привычные идеи и объекты: семейные отношения, числительные, местоимения, небесные тела, идеи бытия, обладания и т. д., – именно эти вещи не сходят с языка людей, особенно людей примитивных, следовательно, не предположить ли нам, что именно эти слова наименее подвержены изменчивости? На санскрите обращение к отцу – pitar, на греческом pater, на латинском – pater, но на тамильском – appa; на санскрите обращение к матери – matar, на греческом – meter, на латинском – mater, а по-тамильски – amma; числительное семь на санскрите – saptan или sapta, на греческом – hepta, на латинском – septa, а на тамили – eu; местоимение первого лица на санскрите – aham, на греческом eg`I или eg`In, на латинском ego, а на тамили – nan; солнце на санскрите – sura или surya, на греческом – helios, на латинском – sol, а на тамили – ~nayir; для идеи бытия в санскрите есть as, asmi, в греческом есть einai и eimi, в латинском esse и sum, а в тамильском iru. Это основа разделения, которое, таким образом, кажется несомненным. Санскрит, греческий и латынь входят в одну лингвистическую семью, которую мы для удобства можем называть арийской или индоевропейской, тамили – в другую, для которой нет более удобного названия, чем дравидийская.
Пока все хорошо. Похоже, мы стоим на прочной основе, у нас есть правило, которое может быть применено казалось бы с научной точностью. Но стоит нам пройти чуть дальше – и ясная перспектива начинает слегка затуманиваться, дымка сомнения заволакивает поле нашего зрения. Отец и мать у нас есть, но существуют и другие семейные отношения. По поводу дочери дома, изначальной доярки, арийские сестры-языки начинают проявлять дух несогласия. На санскрите отец зовет свою дочь весьма традиционно duhitar, о Доярка, то же мы видим в греческом, германском и английском – thugather, tochter и daughter, а латинский отказался от пасторальных идей, не знает никаких duhita и использует слово filia, что не имеет никаких очевидных связей с доением молока и не связано ни с одним из вариантов именования дочери в родственных языках. Означает ли это, что латинский был языком смешанным и за концепцией дочерности обратился к источнику неарийскому? Но это только одна и не самая существенная вариация. Мы идем дальше и обнаруживаем, добравшись до слова, означающего сына, что арийские языки окончательно разошлись и отбросили всякую видимость единства. Санскрит говорит – putra, греческий – huios, латынь – filius; три языка используют три слова, лишенные взаимосвязей. Не можем же мы в самом деле сделать вывод, что три языка были арийскими в концепции отцовства и материнства, а сыновность – это концепция дравидийская, как, по мнению иных современных авторитетов, архитектура, монизм и прочие концепции цивилизации. Ибо есть в санскрите литературный термин, обозначающий ребенка или сына – sunu, с которым можно связать германское sohn, английское son и более удаленное греческое huios. Тогда мы объясняем различие предположением о том, что у этих языков первоначально существовал общий термин для обозначения сына, возможно sunu, впоследствии утраченный многими из них, по крайней мере, выпавший из разговорного обихода; в санскрите это слово перешло в область высокой литературы, греческий взял другую форму от того же корня, латинский вообще потерял его и заменил словом filius, как заменил словом filia былое duhita. Такого рода изменчивость распространеннейших слов есть как будто общее явление – греческий утратил свое изначальное наименование брата, phrator, сохранившееся у его арийских сестер, сменив его на adelphos, чему у них нет соответствий, санскрит отказался от общего числительного «один» unus, ein, one, взяв на его место слово eka, не известное ни одному другому арийскому языку; все эти языки различаются по местоимению третьего лица; для слова «луна» в греческом есть selene, в латыни luna, в санскрите candra. Но, признавая эти факты, мы подрываем важную часть нашего научного базиса, и все здание начинает терять равновесие. Ибо мы возвращаемся к изначальному факту: даже самая употребительная терминология древних языков была подвержена утрате своего первоначального словаря, и языки расходились между собой, так что не будь этот процесс остановлен появлением литературы, исчезли бы все реальные доказательства их связи. Только случайность – сохранение древней и не прерывавшей своего существования санскритской литературы – дает нам возможность установить первоначальное единство арийских языков. А если бы древней санскритской литературы не было, если бы выжили только разговорные слова обыденного санскрита, кто бы мог быть уверен в этих связях? Или кто бы мог с уверенностью соотнести разговорный бенгали и его обычные термины родства скорее с латынью, нежели с телугу или тамили? В таком случае, как мы можем быть уверены, что отличие тамили от арийских языков не есть результат раннего отделения и существенного изменения тамильского словаря в дописьменную эпоху? В последующей части этой работы я смогу выдвинуть некоторые обоснования для предположения о том, что тамильские числительные есть древние арийские вокабулы, утраченные классическим санскритом, но все еще находимые в Веде, а также разбросанные по различным арийским языкам; тамильские же местоимения точно так же являются древними арийскими отыменными словами, следы которых сохраняются в древних языках. Я смогу показать и то, что крупные семьи слов, считающиеся чисто тамильскими, в общем – если не брать отдельные группы, тождественны арийской семье. Но в этом случае логика подводит нас к заключению, что отсутствие общего словаря для передачи общих идей и названия объектов не обязательно есть доказательство их различного происхождения. Тогда различие грамматических форм? Но убеждены ли мы в том, что тамильские формы не являются и древними арийскими формами, испорченными, но сохранившимися за счет раннего растворения тамильского диалекта? Некоторые грамматические формы тамили являются общими для современных арийских языков Индии, но не известны в санскрите, из чего иные исследователи даже сделали вывод, что ряд арийских языков Индии по происхождению неарийские, но были лингвистически покорены чужеземными захватчиками. Но если это так, то в какие трясины неопределенности нисходим мы? Наш зыбкий научный базис, вся наша фиксированная классификация языковых семей растворяются в небытии.
Но это еще не все разрушение, производимое тщательным анализом в признанных филологических теориях. Мы обнаружили большие расхождения между тамильской терминологией родства и терминологией родства, общей для «арийских» диалектов, однако давайте рассмотрим эти расхождения немного подробней. На тамили «отец» appa, а не pita, в санскрите нет соответствия этому слову, но есть то, что можно назвать обратным ему понятием – apatyam, «сын», aptyam – «отпрыск», apna – «потомство». Эти три слова определенно указывают на санскритский корень ap – «производить», «творить», чему можно найти великое множество подтверждений. Что может помешать нам предположить, что appa – «отец» есть тамильская форма древнего арийского активного производного от этого корня, соответствующего пассивному производному apatyam? «Мать» на тамили – amma, а не mata, санскритского слова amma нет, но есть хорошо известное санскритское слово amba – «мать». Что мешает нам принять тамильское amma как арийскую форму, эквивалентную amba, производную от корня amb – «производить», дающего нам amba и ambaka, «отец», amba, ambika и ambi, «мать», и ambaria «жеребенок» и вообще детеныш животного? Sodara, возвышенное санскритское слово, на разговорном тамили означает «брат» вместо bhai северных диалектов и классического bhrata. Akka – санскритское слово, имеющее много форм, это наименование старшей сестры в разговорном тамильском. Во всех этих случаях устаревшее или чисто литературное санскритское слово – на тамильском обычное разговорное выражение; точно так же, как возвышенное литературное санскритское sunu обнаруживается в разговорном немецком sohn и в английском son, а устаревшее и безусловно возвышенно-литературное adalbha – «нераздельный» возникает в разговорном греческом в форме adelphos – «брат». Что мы должны заключить на основании этих и массы других примеров, которые будут приведены в следующей части этой работы? Что тамили есть арийский диалект, как греческий, как немецкий? Разумеется нет – доказательства недостаточны; но что неарийский язык способен свободно и во множестве замещать арийскими вокабулами самые распространенные и привычные термины, утрачивая собственные слова. Но тогда неумолимая логика опять подводит нас к заключению, что как отсутствие общего словаря для общих терминов и терминов родства не является достоверным доказательством различия их происхождения, так и наличие почти тождественного словаря для этих терминов не является достоверным доказательством общего происхождения. Скорее всего, эти вещи свидетельствуют о тесных контактах или о независимом развитии; они не доказывают и сами по себе не могут доказать чего-либо большего. Можем ли мы положительно утверждать, что тамили – язык неарийский или что греческий, латынь и немецкий – языки арийские? На основании ли грамматических форм и словоупотребления, на основании ли общего впечатления от различия или тождества вокабул, унаследованных языками, которые мы сравниваем? Но первое слишком недостаточно и неубедительно, второе – тест слишком ненадежный и необъктивный; оба противоположны научному методу, оба, как покажет их осмысление, могут привести к самым большим и радикальным ошибкам. Чем формировать заключение на подобном принципе, лучше уж воздержаться от всех заключений, обратившись к более доскональному и полезному начальному труду.
Я прихожу к выводу, что история филологических исследований только начинается, пока нам удалось лишь построить слишком грубый и шаткий фундамент, чтобы возводить на нем здание научных законов и научных классификаций. Мы пока не в силах надежно и уверенно классифицировать человеческие языки, существующие в речи, письме или литературе. Мы должны признать, что разделения наши носят популярный, а не научный характер, что они опираются на поверхностные свойства, а не на прочный фундамент, требующийся для науки, для исследования различных видов от зачаточной до завершенной формы, или в случае отсутствия материала, в обратном порядке – от завершенных форм к зачаточным, чтобы вскрыть скрытое первичное семя языка. Упрек, который настоящий ученый бросает ничтожному предположительному псевдонаучному знанию филологии, справедлив; таких упреков можно избежать использованием более надежного метода, проявлением большей самодисциплины, отказом от блистательных поверхностных выводов и выработкой более скрупулезной, скептической и терпеливой манеры исследования. Поэтому в настоящей работе я отрекаюсь от любой попытки – как бы ни был силен соблазн, как бы ни были убедительны факты при поверхностном рассмотрении – от любой попытки рассуждать о тождественности или связях разных языков, о филологических доказательствах характера и истории примитивных человеческих цивилизаций, о любом предмете, который не находится в строго указанных границах моей темы. А тема эта – происхождение, рост и развитие человеческого языка, как его нам показывает эмбриология языка, обыкновенно именуемого санскритом, и трех других древних языков – двух мертвых и одного живого, явно вступавших с ним, по крайней мере, в соприкосновение: латинского, греческого и тамильского. Из соображений удобства я назвал мою работу «Истоки арийской речи», но я хотел бы разъяснить, что, употребляя этот привычный эпитет, я никоим образом не выражаю мнение по поводу взаимосвязи четырех языков, включенных в мой обзор, равно как и расового происхождения народов, на них говоривших, даже этнического происхождения народов, использовавших санскрит. Я даже не хотел бы употреблять само слово «санскрит», поскольку это лишь термин, означающий «очищенный» или «правильный», тем самым отводящий литературному языку древней Индии особое место, в отличие от языков разговорных, на которых говорили женщины и простолюдины, а также потому, что задача моя несколько шире классического языка севера Индии. Я основываю свои заключения на свидетельстве санскритского языка, дополненном теми компонентами греческого, латинского и тамильского, которые родственны семьям слов санскрита, а под истоками арийской речи я, собственно, подразумеваю происхождение человеческой речи, как она использовалась и развивалась теми, кто создал эти семьи слов, их корни и ветви. Значение слова «арийский», как я употребляю его, дальше этого не идет.
Очевидно, что первой необходимостью для исследования такого рода является наука, занимающаяся эмбриологией языка. Иными словами, только по мере того как мы отдаляемся от навыков, представлений и видимых фактов сформированной человеческой речи в ее использовании современными и цивилизованными людьми, только по мере нашего приближения к начальным корням и рудиментам структуры самых древних и примитивных языков мы можем рассчитывать на действительно плодотворные открытия. Как изучение сформировавшегося внешнего вида человека, животного, растения не позволяет открыть великие эволюционные истины – а если открытия совершаются, то они не вполне надежны, – как двигаясь от сформировавшейся особи к ее скелету, а от скелета к эмбриону, можно установить великую истину, по отношению которой в материи справедлива и великая ведантийская формула, говорящая о мире, образованном развитием множества форм из единого семени в воле универсального Существа (ekam bijam bahudha ya karoti), то же самое применимо и к языку: если может быть обнаружен и установлен источник и единство человеческой речи, если может быть показано, что развитием речи управляли определенные законы и процессы, то только обратным движением к первичным языковым формам можно сделать это открытие и выстроить систему его доказательств. Современная речь есть по преимуществу фиксированная и почти искусственная форма, не вполне окаменелая, но движущаяся в направлении остановки и застывания. Идеи, подсказываемые нам ее изучением, тщательно рассчитаны на то, чтобы увести нас совершенно в другую сторону. В современном языке слово является фиксированным условным символом, по неизвестной нам сейчас причине обладающим значением, которое мы, не задумываясь, по некоему обычаю придаем ему. Под волком мы имеем в виду определенное животное, но почему для передачи этого значения мы употребляем эту, а не другую комбинацию звуков – просто ли как произвольный факт исторического развития, – мы не знаем и не желаем задумываться. Для нас любое другое звучание точно так же выполняло бы эту задачу, при условии, что нам бы удалось изменить действующую по установленному правилу ментальность, доминирующую в нашей среде. Только возвращаясь к древним языкам и обнаруживая, например, что санскритское слово, обозначающее волка, в корневом смысле значит «разрывающий», мы на миг прозреваем по крайней мере один из законов развития языка. Затем, в современном языке существуют определенные части речи; существительное, прилагательное, глагол, наречие являются для нас разными словами, даже если они одинаковы по форме. Только возвращаясь к ранним языкам, мы улавливаем поразительный и многое проясняющий факт – в большинстве изначальных форм единый слог в равной мере служил существительным, прилагательным, глаголом и наречием, и человек на ранних стадиях развития речи, вероятно, не делал в уме сознательного различия между разными способами словоупотребления. Мы видим, что слово vka в современном санскрите употребляется только как существительное, означающее волка; в Веде это слово означает просто «растерзывающий» или «растерзатель», оно употребляется и как существительное, и как прилагательное и, даже будучи употребляемо в качестве существительного, сохраняет значительную свободу прилагательного и может свободно применяться для обозначения волка, демона, врага, сил раздора, чего угодно, что способно растерзать. Хотя в Веде существуют адвербиальные формы, соответствующие латинскому наречию на e и ter, само наречие постоянно употребляется как прилагательное, но в связи с глаголом и его действием, что соответствует нашему современному употреблению наречия и адвербиальных или предложных фраз, или подчиненных адвербиальных предложений. Еще более поразительно – мы обнаруживаем, что существительные и прилагательные часто употребляются как глаголы с дополнением в аккузативном падеже, управляемым глагольной идеей корня. Таким образом, мы готовы согласиться, что в простейших и древнейших формах арийского языка словоупотребление было весьма текучим, что такое слово, как, например, cit может с одинаковым успехом означать «знать», «знающий», «знает», «обладатель знания», «знание» или «зная»; при этом говорящий употребляет это слово без ясного представления, в какой конкретной форме он использует эту гибкую вокабулу. Опять же, тенденция к фиксированности в современных языках, тенденция к употреблению слов как условных символов идей, не являющихся чем-то живым, способным породить из себя мысль, способствует жесткому ограничению использования одного слова в нескольких различных значениях, а также запрету употребления множества различных слов для выражения одного предмета или идеи. Когда есть у нас слово «стачка» для выражения добровольного и организованного прекращения труда рабочими, мы удовлетворены; нас бы смутило, если бы нам пришлось выбирать между этим и пятнадцатью другими словами, столь же распространенными и имеющими тот же смысл; и мы бы окончательно смутились и запутались, если бы одно слово могло означать удар, солнечный луч, злость, смерть, жизнь, мрак, укрытие, дом, молитву и пищу. Но именно это явление – я опять же хочу сказать о явлении поразительном и многое проясняющем – мы обнаруживаем в древней истории речи. Даже в позднем санскрите изобилие значений одного слова, не имеющих явной связи между собой, феноменально; но в ведийском санскрите это более чем феноменально и представляет собой серьезнейшую трудность в попытках наших современников установить точный и неоспоримый смысл арийских гимнов. В этой работе я представлю доказательства того, что в ранней речи свободы было еще больше, что каждое слово, не в порядке исключения, а естественно, было способно нести множество различных значений, что каждый предмет или идея могли обозначаться подчас пятьюдесятью различными словами, каждое из которых было производным от другого корня. По нашим представлениям такое положение дел было бы просто произволом и сумбуром, отрицанием самой идеи закона речи или возможности существования лингвистической науки, однако я покажу, что эта невероятная свобода и гибкость с неизбежностью возникла из самой природы человеческой речи на ее начальной стадии и в результате как раз тех самых законов, управлявших ее развитием.
Возвращаясь, таким образом, от искусственного использования речи в современном языке и приближаясь к естественному использованию примитивной речи нашими древними праотцами, мы получаем две важные вещи. Мы избавляемся от идеи условной жесткой связи между звуком и его смыслом, и мы осознаем, что определенный объект выражается определенным звуком, по той причине, что нечто в нем, некое особое и заметное действие или черта, которая выделила этот объект для ума древнего человека, подсказали именно этот звук. В отличие от нашего изощренного современника древний человек не говорил себе: «это кровожадное, хищное животное на четырех лапах, из рода собачьих, охотится в стае, в моем уме ассоциируется с Россией, с зимой, со снегом, со степями»; у древнего в уме было куда меньше идей касательно волка; его не заботили идеи научной классификации животного, а скорее идеи физического факта своего контакта с волком. И именно этот наиважнейший физический факт он выбрал, когда крикнул спутнику фразу даже не «здесь волк!», а просто «этот терзатель!», ayam vka. Остается открытым вопрос – почему именно слово vka, больше чем какое-то другое, подсказало идею растерзания. Санскритский язык уводит нас на шаг в прошлое, но это отнюдь еще не последний шаг, показывая, что нам следует иметь дело не со сформировавшимся словом vka, но со словом vc, с корнем, лишь одним из нескольких ответвлений которого является vka. Ибо вторая иллюзия, от которой мы избавляемся, это современная связь развитого слова с каким-то точным оттенком идеи, привычным для нас именно в его выражении. Слово delimitation и сложный смысл, передаваемый им, спаяны для нас воедино, нам нет нужды помнить, что оно происходит от limes – граница, а единый слог lime, составляющий костяк слова, сам по себе не содержит для нас фундаментальную суть смысла. Но, на мой взгляд, можно показать, что даже в ведийские времена люди, употребляя слово vka, прежде всего держали в уме смысл корня vc, и именно корень, по их складу ума, был жесткой, фиксированной, значимой частью речи, поскольку производное от него слово было еще текучим и употребление его зависело от ассоциаций, пробуждаемых этим корнем. Если это так, то отчасти мы уже видим, отчего слова оставались текучими по смыслу, варьируясь в зависимости от конкретной идеи, пробуждаемой звучанием корня в восприятии говорящего. Мы также видим, отчего сам корень был текуч, не только по смыслу, но и по употреблению, отчего даже сформировавшееся и развитое слово столь неясно различалось по употреблению в качестве существительного, прилагательного, глагола или наречия, отчего оно было недостаточно жестким и определенным, отчего так смешивались слова даже в Веде, на сравнительно поздней стадии развития речи. Мы постоянно обращаемся к корню как к определяющей единице языка. В том конкретном исследовании, которое мы ведем – в поиске основы для науки о языке, – мы совершаем чрезвычайно важный прорыв. Нам незачем выяснять, почему vka означал терзателя; вместо этого мы должны понять, что корень vc значил для древних носителей арийской речи и почему он имел данное значение, которое мы в нем обнаруживаем. Нам не надо спрашивать, почему dolabra на латыни значит «топор», dalmi на санскрите означает «гром Индры», dalapa и dala употребляются для обозначения оружия, почему dalanam значит «сокрушающий» или почему в греческом delphi – это имя, даваемое местам, изобилующим пещерами и оврагами, – нам достаточно ограничиться изучением природы первоначального корня dal, плодом которого являются все эти разные, но родственные слова. Дело не в том, что отмеченные вариации не имеют значения – просто их значение носит не существенный, а вспомогательный характер. На самом деле, историю происхождения речи можно разделить на две части: эмбриональную, изучение которой безотлагательно и имеет первостепенное значение, и структурную, менее важную, а потому могущую быть отложенной для последующего и дополнительного рассмотрения. В первой части мы отмечаем корни речи и выясняем, каким образом vc стало обозначать «терзать», dal – «раскалывать или сокрушать», произошло ли это произвольно, или это действие некоего закона природы; во второй части мы отмечаем модификации и дополнения, при помощи которых эти корни выросли в развитые слова, группы слов, семьи слов и роды слов, и отчего эти модификации оказывают существенное воздействие на смысл и употребление слов, почему окончание ana превращает dal в прилагательное или в существительное, в чем источник и смысл различных окончаний – abra, bhi, bha, (del) phoi, (dal)b hah, an (греческое on) и ana.