Штрафной батальон
Шрифт:
Рушечкин ощерился, сам перешел к нападкам.
— Не себя ли в хороших-то числишь? Еще неизвестно, за что тебя, голубчика, сюда упекли, кто из нас Исусом Христом прикидывается. Тоже мне, праведник выискался!..
— Во всяком случае, не за подлость сюда залетел…
— Ой-е-ей! Может, слезами по твоей порядочности умыться прикажешь?
— Не знаю, как по мне, а по тебе точно вторая смерть, о которой комбат в прошлый раз говорил, плачет. Точно тебя дожидается, никак стороной не обойдет.
— Каркнула ворона, а сыр выпал.
— Остынь, ребята! — веско урезонил Сикирин. — Больше, меньше виноват — неча попусту друг на друга яриться. Сказано — кровь рассудит!
Павел привстал, поставил последнюю точку:
— Правильные твои слова, Григорий Дмитриевич, и вовремя сказаны. До боя все равны, а после видно
— Не спишь, Колычев?
— Нет, а что? — нехотя отозвался Павел, притворно зевая.
Салов присел в ногах на краешек нар, нерешительно помялся.
— Может, закуришь цыганскую? — достал неизменную пачку «Красной звезды», повертел в пальцах. Папиросы эти — саловская примечательность. Где и как умуд рялся он их доставать, скрывала тайна, но в кармане они всегда у него были.
Внутренне противясь самому себе — понимал, что без причины цыган не подошел бы и что не следует обижать его отказом, — Павел все же извлек свой кисет с махоркой.
— Слыхал, братяй, что Клопу ночью грабку начисто отхватили?
— Ну да? — хоть и безразлична была ему судьба уголовника, но все-таки поразился Павел. Какой-никакой, а человек.
— Верняк! — уверил цыган. — Дохитрилась обезьяна рябая, сама себя руки лишила. — Он не скрывал какой-то своей недоброй радости и торжества.
Пытливо взглянув в лицо цыгану, Павел поразился; глаза у него неестественно светились.
— А и ты, вояка, в натуре, что ль, ничего не понял или на дурочку Данилу провести хочешь? Мужик вроде битый! — хохотнул он с превосходством. — Он же себе мастырку заделал. А вы уши развесили, тюфяки. Клоп что хотел? Он думал до времени в нору уйти, пока шухер после Гайера затихнет, а заодно и батальон, глядишь, на фронт отправят. Не климат для него оставаться: каждый шаг, фраера, секете, да и урки хвосты поджали. Голый он. Вот и заложил оскомину с зуба под шкуру. — Скребанув пальцем по эмали зуба, Данила наглядно продемонстрировал, как это делается. — Так в лагерях от работы кантуются. Раздует ему руку или ногу, он в санчасти дней девять отлеживается, а потом в бараке столько же задом нары утюжит. На освобождении. Резину тянуть урки умеют, а Клоп давно ученый. Не раз нитку с керосином под кожей протаскивал, а от нее хлеще раздувает. Он и мыло жрал. Сам хвалился. Чуть от кровавого поноса концы не отдал на Колыме. И тут все бабки подбил, да просчитался. Не в энту сторону повернуло, — опять сладострастно позлорадствовал цыган, — гангрена, санитар толковал, пошла. Живо от одной грабки освободили, да, гляди, еще в особый потащут. Он там сейчас, как тигра бешеная, икру мечет. А вы со Шведовым ему: «В санчасть топай, в санчасть!» Фонари! — Сплюнув с сердцем на пол окурок, Салов поднялся и вразвалку удалился на свое место.
«А ведь не ради одного злорадства цыган подноготину Клопа выложил, — задумался Павел. — Вроде предупреждает, что и от других блатняков подобных выкрутасов ожидать надо».
— Ну и твари! — заворочался неподалеку не спавший Бачунский. — Пока своими глазами не увидишь — не поверишь, что есть такие на свете.
Прихватив шинель, он пересел к Павлу на то место, где до него сидел цыган.
— На гражданке со шпаной и близко не сталкивался. Читал, конечно, «На дне» Горького, но то дно, а тут — помойка. Веришь ли, первое время прямо дико было. Как посмотрел на них — иезуит Лайола поблек. Идиотизм какой-то. Карточный долг обязательно уплати: жизни за это лишат, а отнять пайку у умирающего — в порядке вещей. Избить женщину — норма. Обречь своего же товарища на смерть во имя какой-то там воровской справедливости — закон. Помню, как в первый раз привели меня в карантин, в «Черную Индию» эту самую. Лежу ночью и заснуть не могу. Какой сон? Черепок от раздумий раскалывается. Да и сам, поди, такое пережил, — примолк он, омрачась прихлынувшим тяжелым воспоминанием. — Так вот, лежу и неразрешимым вопросом «Что день грядущий мне готовит?» маюсь. Тихо вокруг. Кто посапывает себе привычно, кто, как и я, над судьбой своей горемычной сокрушается. А в сторонке двое сопляков на нарах приспособились и в карты режутся. Так устроились, чтобы надзиратель их через волчок не заметил. По всему видать, не первая остановка у них в такой гостинице. Заморенные оба, затюрханные, короста да цыпки. А туда же — бывалых блатняков из себя корчат. И вот слышу,
— Был ли кадровый, хочешь спросить? — хмыкнув, поправил Павел. — Оба мы с тобой бывшие. Сдается мне, что и ты службу не один годок потянул. Технарь?
Бачунский, тоже прихмыкнув, помедлил с ответом, словно взвешивал, идти или не идти на откровенность до конца.
— Ошибаешься, братишка, — не офицер я, младший командир. В мае сорок первого на 45-дневные сборы был призван, да так и застрял. Скоро два года, как из дома. А вообще-то окончил техникум, до призыва механиком работал. Служил в батальоне авиаобслуживания. Фронта настоящего, как тебе или Махтурову, понюхать не пришлось. Самолеты к вылету готовил и промашку однажды дал: закрутился и забыл молоточек в кабине. Под элеронную тягу он попал, летчик погиб. Вот так наши с тобой пути-дороги и пересеклись. — Помолчал, ожидая, вероятно, что Колычев на откровенность ответит откровенностью, но Павел не откликался. — Ну что ж, если не хочешь, о себе можешь не рассказывать…
Нежданно, не попрощавшись с ротой, отбыл в запасный офицерский полк старший лейтенант Чиженко. Пожалели. Свыклись, уверовав, что не временно исполняющим обязанности, а командиром он с ними на фронт отправится. Знать, не судьба.
Впервые батальон выстроили для осмотра по форме 20 — на вшивость. Выстроились поротно около землянок. Скинув и вывернув наизнанку гимнастерки и нательные рубахи, поочередно предъявляли их на проверку.
Осмотр проводила ротный санинструктор старшина Малинина, бойкая, коротко стриженная белобрысая дивчина лет двадцати с небольшим. Внешности самой заурядной: пройдешь мимо — не вспомнишь, но дерзкая и чрезвычайно изобретательная на язык. Из тех, кого затронь — не возрадуешься.
Пользуясь случаем, штрафники помоложе и понахальнее невозможно скабрезничали, липли к старшине с непотребными мужскими откровениями и намеками. Всерьез домогательств, конечно, не позволяли, просто хохмили — срамничали из озорства, вроде бы «честь штрафного мундира» обязывала их к тому.
— Гражданин старшина, разрешите полюбопытствовать: вы «за» или «на» грехи в штрафной направлены? Если верно второе, то, может, договоримся, а? — паясничая, учтиво осведомлялся Шведов.
— Ай-я-яй, Стась, как некрасиво! Женщина, может, в участии нуждается, а ты хамишь, невежа! — тут же укорял его Бачунский. — Не обращайте внимания, старшина: у него на почве женской недостаточности прогрессирующий застой в мозгах развился. Между прочим — тоже старшина, — галантно представлялся он.
— Да это же грабеж, братва! — подал голос Кусков. — Старшина, не слушай охальников! Или всем, или запечатай совсем…
И пошло и поехало…
Но недаром говорят, куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Витька Туманов, втайне болезненно переживавший за свой посрамленный Шведовым авторитет бывалого сердцееда, наклонившись к Малининой, тоже игриво разулыбался:
— Что-то в костях, старшина, ломота. Может, и вам охота…
Малинина перестала копаться в гимнастерке, прошлась по разрисованной Витькиной груди брезгливым надменным взглядом, точно оскорбительней предложения и представить не смела.
— Чего, чего? — И зарядила такую тираду! — Ах ты… занюханный!., сопляк!..Дон Жуан штрафной, мухами засиженный!..
Почти минутный, классически закрученный монолог Малининой поверг штрафников в благоговение. Несколько секунд над строем держалась придушенная тишина, потом шеренга дрогнула, всхрапнула и, сломавшись, забилась в корчах.
— Ой, братцы, не могу! Ага-га! Ну, Витек! Ну, удружил! — приседая на четвереньки, стонал Костя Баев. — Сдавай теперь свой станок мне, не нужон он тебе больше. Ну, отбрила так отбрила, черт в юбке, а не девка!