Штрафной батальон
Шрифт:
Я, наверное, несусветная дуреха? Да? Ну и пусть. Я все-таки женщина, ты простишь мне эту слабость. Помнишь, однажды я даже наскочила на тебя с упреками. Я тогда изучала Белинского. Помнишь: «Всякая любовь истинна и прекрасна по-своему, лишь бы только она была в сердце, а не в голове». И мне нравилось думать, что мужчина (читай ты) любит больше головой и глазами, а женщина (читай я) — сердцем и ушами (то бишь отзывчива на ласковое слово, признание).
А ты сразу полез в бутылку: «О любви сказать лишь могут руки…» И еще что-то наподобие, вроде того, что настоящая мужская любовь немногословна, что истинное чувство в словах не нуждается и проявляется через действие. Так, кажется. И мы поссорились.
Милый мой бука! Я
Может, глупо сейчас все это вспоминать и ни к чему, но почему-то хочется, чтобы ты об этом знал. Раньше бы не сказала, ты и меня приучил к сдержанности, но не сегодня. Ника, родной, любимый, хороший! Люблю тебя! Как хочется увидеть тебя, прижаться к тебе — крепко, крепко! Так хорошо с тобой, и так плохо без тебя! Помни об этом всегда. Что бы ни случилось, я любила и всегда буду любить тебя!
Родненький мой! Так много хочется сказать, а слов не хватает, не те все слова. Ты спрашиваешь, как мы живем? Здоровы ли? Ничего живем, помаленьку, как все. Первые дни после несчастья с тобой я, правда, спасовала, все из рук валилось, ходила как в воду опущенная, но потом поправилась. Из библиотеки перешла на работу на фабрику. Ты понимаешь почему. А Веруська у нас молодец, крепкая — в отца. Учится добросовестно, как ты наказывал. В школу, правда, без прежней охоты ходит, но про тебя почти ничего не расспрашивает. Понимает. Насупится по-махтуровски и молчит. Тебе, наверно, лучше знать, что за думы в такие минуты в душе вынашивает. Ты у нее солнышко в окошке. Пальтишко бы ей купить, из старого выросла. Назавтра просила твое письмо в школу…
Странно все-таки устроена жизнь человека. Когда ты был на фронте, я страшно трусила. Боялась, что тебя убьют. Постоянно казалось, что вот, мол, я преспокойно сижу в своей библиотеке, а тебя в этот момент уже нет в живых. Стала панически бояться стуков в дверь, почтальонов — всего, что могло принести мне весть о несчастье. Теперь ты снова в армии, а я этому, как безумная, рада.
И еще: я все время жила ожиданием. Иду с работы или отлучусь куда-нибудь ненадолго, а в голове одна мысль: «А вдруг он приехал, сидит, ждет, волнуется?» Я так, бывало, уверю себя в этом, что бегу домой сломя голову, как сумасшедшая. Прибегу, а на двери — замок. Все равно не верю: а вдруг, думаю, не дождался и пошел встречать, и мы как-нибудь дорогой разминулись. Смешно? И по ночам странно так бывало, проснусь в неясной тревоге и никак не могу больше уснуть. Жду: вот заскрипит калитка, стук в дверь — и ты заходишь Ты, ты, ты… Родной бесконечно! Я опять теперь буду тебя так ждать.
Ника, милый! Уже второй час ночи, а я никак не могу с тобой расстаться. Керосину в лампе чуть-чуть на донышке — трехдневная норма догорает. Придется торчать в очереди или сидеть в темноте. Ну и пусть. Хоть одна минуточка — а наша. Ведь ты как будто напротив за своими чертежами сидишь, а я тебя цитатами из Белинского донимаю. Помнишь, когда мы готовились к экзаменам? И когда будешь читать это письмо, я тоже рядом с тобой буду. Прости, что так много говорю о своей любви, я так боюсь ее потерять. Ужасно, милый, если это произойдет. Лучше уж умереть.
Поругай меня, родненький, за такие упаднические настроения. Поругай, а! Мне очень этого хочется. Ведь я слабая, и мне так не хватает сейчас твоей поддержки. Вся жизнь связана с тобой, и это так замечательно. Вот когда начинаешь по-настоящему понимать и ценить прошлое. В настоящем-то мы бываем зачастую непростительно беспечны и расточительны.
Чуть совсем не забыла. Ты пишешь, что у тебя
А письмо твое я положу к себе под подушку. Так холодно без тебя!
Поцелуй нас, милый!
Всегда твои Ася и Веруська
«.
Потрясенный, Павел едва дочитал письмо до конца. Говорить он не мог. Молча вернул Николаю конверт и, забравшись на нары, укрылся с головой шинелью. А Махтуров, растревоженный воспоминаниями, должно быть, не сознавая вполне, какую сумятицу чувств вызвала в душе друга исповедь его жены, прилег сбоку и, задумчиво и мягко улыбаясь, стал вспоминать о дочери:
— Я ведь сына хотел, а родилась Веруська. И знаешь, переменился, как стала подрастать, — лучше моей нет. Строгая такая, понятливая… А однажды обидел. Три годика ей было, она уж говорить у нас начинала. Трудные слова выговаривает, а фамилию свою — ну ни в какую, коверкает, и все. Я с ней и так, и сяк, и по буквам, и по слогам — ничего не помогает. Смеется — и говорит по-своему. Приду с работы, с порога спрашиваю: «Как твоя фамилия?» А она уж дожидается и радостно так мне сообщает: «Махлулая!» Чувствую, озорует, лукавит. Возьми как-то раз да и скажи с досады: «Нехорошая ты девочка, Веруська. Не любишь ты своего папу, и папа тебя любить не будет». Как она бросится ко мне, как вцепится своими ручонками в шею да как заплачет. «Неправда, папочка, миленький мой, хороший. Я тебя очень люблю. Просто у меня плохие зубки, и я никак не выговорю!» До сих пор себе простить не могу… А это уж лет пять ей было. Ну да, март на дворе стоял, подтаивало. Мне надо было над учебниками посидеть. Выпустил я ее на улицу и приказал: «Смотри в лужи не лезь, посуху и по снегу ходи». Ладно, говорит. А через час является домой, промокшая насквозь, в валенках даже вода хлюпает. Ася за голову схватилась. Что ж ты, говорю дочурке, наделала, негодница такая. Ведь ты мокрая с ног до головы! А она серьезно так смотрит на меня и отвечает: «Ну, папа, как же я буду сухой, если сегодня снег всмятку…»
Под наплывом бередящих грез о доме Махтуров весь ушел в себя, отстранился от всего, что могло вспугнуть, разрушить хрупкие, дорогие видения. Павел тоже терзался потревоженной болью.
Будто ему, а не Махтурову пришло то письмо. Лельку и только Лельку, а не неведомую Асю, видел в далекой, затерянной ночной глуши, склонившейся над листком бумаги возле вздрагивающего, притухающего огонька керосиновой лампы. Ее голосом говорили с ним строки письма. Именно такой, чистой, верной, тоскующей, казалась и жила в его воображении любимая. Ожиданием такой любви, возвышенной и преданной, был движим, когда торопился, возвратясь после долгой разлуки, к знакомому подъезду. Минувшая драма снова в подробностях ожила перед ним.
Пересекая запущенный дворовый скверик, мимолетно омрачился, не приметив на прежнем месте заветной садовой скамеечки с отломанной средней рейкой на спинке. Ее исчезновение отозвалось смутным щемлением, потому что все предметы и вещи, сопутствовавшие в прошлом святейшему таинству встреч с любимой, были сейчас исполнены для него особого смысла, и хотелось платить им за это данью признательности.
А глаза уже нетерпеливо искали скрытое разросшейся тополиной кроной знакомое филенчатое окно на втором этаже: «Дома ли?» Прибавил шаг, слыша, как громко и горячо ответило сердце на призывное стремление, как задохнулось в приливе жаркого, обволакивающего предчувствия чего-то необыкновенного и желанного, что ожидало его.