Шум дождя
Шрифт:
Голубой Дунай
Мир древен, стар, но все же весна приходит каждый год и превращает тысячелетия в юность. Пришла весна и в рабочую комнату Савицкого, в которой все было так, как в его капитанской каюте когда-то. На письменном столе лежала лоция северо-западной части Восточного океана, на стене висел старинный поморский секстант, подаренный ему как-то в Александровске, а барометр был спутником всех его плаваний, нервный и точный, ощущавший погоду, как ее чувствуют птицы… Но плаваний давно уже не было, их заменила написанная им обстоятельная книга "Дневник дальных странствий", выпущенная год назад Географическим издательством с аннотацией, что автор книги, капитан дальнего плавания Георгий Георгиевич Савицкий рассказывает о странах, в которых он побывал, и книга эта представляет особый интерес для молодых читателей. Весна стояла долгими закатами за большим окном его комнаты, и когда вечер догорал и все снаружи становилось желтым и зеленым, как на литографии, с новой силой просыпалось тогда в душе многое…
Все идет своим путем, давно ушел на паруснике в учебное плавание сын Всеволод, учившийся в мореходном училище, и Савицкий, адресуя сыну письма в порты, куда должен был парусник зайти, шутливо и в то же время горько подписывал их: "Твой бросивший якорь отец". Но якорь был все же ненадежен, и стоило подуть весеннему ветру, как начинало бродить в душе, бродить так, как это бывало в далекие годы. Шесть лет назад, когда Савицкий еще водил по Баренцову морю мощный ледокол "Микула", моряки подобрали однажды на льдине двух белых медвежат: может быть, мать убили какие-нибудь безжалостные лихачи с проходившего судна, или она просто погибла, но медвежата были одни, жалкие сироты в беспредельности ледяных полей. Савицкий приказал тогда застопорить машины, и бывалый лоцман с двумя подручными подобрал с льдины оробевших и даже не бросившихся бежать медвежат: может быть, они почувствовали, что пришло спасение. Медвежат привезли в Мурманск, там оказался в эту пору представитель зооцентра, принимавший с арктического судна королевских пингвинов, и ему вручили и медвежат. Впоследствии Савицкому прислали вырезку из московской вечерней газеты, где было сказано, что пойманные моряками в Баренцевом море два белых медвежонка переданы в Московский зоологический сад и сейчас в молодняке подружились со щенками динго. За тридцать пять лет совместной их жизни жена хорошо знала, что значит весенний ветер и
Те пушистые, быстро научившиеся пить молоко из бутылки медвежата, которых моряки с "Микулы" подобрали на льдине, стали матерыми зверями, им было уже по шести лет, и они не узнавали в Савицком того капитана, который ради них остановил судно во льдах. Большой рыже-белый зверь съехал на заду по отлогой скале в воду, следом за ним сверзся другой, и они плавали, поднимали брызги и снова взбирались на утес. Впрочем, может быть, это были уже не те медведи, которых моряки подобрали когда-то, тех давно могли передать в какой-нибудь другой зоологический сад, но Савицкому хотелось думать, что это именно те звери. Он начал юнгой на танкере, начал с тропиков, с полуденных стран, а кончил Севером, Арктикой. Это было бы естественно по ходу человеческой жизни, всегда начинающейся жарко и красочно, но и в Арктике оказались краски тропиков, и когда северное сияние — палевое, голубое, розовое — колыхалось, как занавес, который вот-вот раздвинется, оно напоминало по раскраске и тропических птиц, и махаонов… Он достал из кармана завернутую в бумагу булку, один из медведей тотчас заметил это и, быстро взобравшись на утес, сел на задние лапы и стал хлопать себя передними по брюху. — Правильно, — сказал Савицкий — на хлеб надо зарабатывать. Надо трудиться. Он разломил булку и кинул медведю половину, а другую половину кинул второму медведю, который только раскачивался из стороны в сторону и ничего не просил, а только раскачивался. Впрочем, медведи быстро поняли, что у него ничего больше нет, снова свалились в воду и возобновили свою игру. Все-таки это было свидание с прошлым, встреча с тем, что не уходит, и Савицкий в раздумье шел дальше по мокрым дорожкам парка. Что-то большое и темное пролетело над его головой в сторону пруда, может быть, это был гусь-гуменник, вспомнивший, что его предки умели летать. В кондитерском киоске продавали трубочки с кремом, и из киоска знакомо и сладко пахло вафлями. Он задержался у киоска, вспомнив, как покупал здесь сыну трубочки с кремом, и дома обоим доставалось за это, потому что сын плохо обедал. "А теперь я здесь один, — сказал ему Савицкий мысленно, — а ты на своем паруснике проходишь, может быть, мимо Гонолулу, там сейчас зной, и зеленые, красные и желтые вьюрки летают над деревьями". Он подумал еще о том, что сын впервые в своей жизни увидел черные и красные паруса бретонских рыбаков вблизи Финистерра и китайские джонки с прямоугольными парусами, налитыми яростным закатом над водами Желтого моря… Свою книгу "Дневник дальних странствий" Савицкий посвятил жене, на первой странице было напечатано: "Моему спутнику по странствиям Марине Сергеевне Савицкой", хотя она всегда ждала его дома, но она была с ним во всех плаваниях, ее портрет в рамке стоял в его каюте, как стоит сейчас на его рабочем столе рядом с моделью маяка в Пенмарше, подаренной ему одним французским моряком, а он подарил ему взамен модель ростральной колонны в Ленинграде. — А я ведь узнала вас, — сказала женщина, продававшая вафли. — А вы меня не узнали. Правда, я давно не работала, пришлось уйти из-за дочери… теперь вернулась, надо дотянуть до пенсии. Савицкий вгляделся и узнал женщину, тогда она была еще совсем молодой. — Ну, как же, — сказал он, — как же… узнаю и я вас.
— А сынок ваш где? — спросила женщина. — Плавает. Тоже стал моряком. Сейчас он далеко, в другой части света. — Ну, благополучного ему плавания, — сказала женщина по-матерински. Что ж, и это тоже была одна из встреч с тем, что не уходит, похожих на глубокие бухты с надежными стоянками. — Наверно, скоро приду еще, — сказал он продавщице. — Весной я часто прихожу сюда. Убирайте ваш товар, сейчас будет дождь. В парке быстро темнело, голые деревья раскачивались, и он не успел дойти до выхода, как навстречу сплошной косой стеной понесло ливень. Площадь сразу залило, карнизы шипели, дождь бил по его кожаному пальто, и Савицкий шел почти один по опустевшим улицам. Но вот солнечный свет начал откуда-то сбоку пропитывать собой дождевую завесу, она становилась все тоньше, из стекляруса, и стеклярус уже рвался на лету. Из подворотни одного из домов выбежал мальчик с самодельной шхуной в руках, попробовал пустить ее в потоке вдоль обочины, но шхуна ложилась на бок и черпала бортом. — Так она не пойдет у тебя, — сказал Савицкий. — Ты ее перегрузил, с такой мачтой она не пойдет у тебя. Он вытащил мачту из гнезда, поставил шхуну форштевнем по волне, и она понеслась, а мальчик побежал рядом, и Савицкий тоже ускорил шаг. — Дунай, — сказал он, — в Черное море вынесет твою шхуну. Мальчик поднял круглое, совсем мокрое и уже по-весеннему конопатое лицо. — А откуда вы знаете, что в Черное море? — спросил он смело.
— Я все морские дела знаю… я капитан, и нет, наверно, ни одного моря на свете, по которому я не водил бы суда. — А я знаю, где Черное море, — сказал мальчик. — У Арбатских ворот. — Правильно. Только до моря ты свою шхуну не пускай, там много машин, еще собьют тебя. — Ладно, — согласился мальчик. — Я только по Дунаю до конца бульвара пущу. Они шли вместе, а шхуна скакала рядом, пока Савицкий не сказал: — Стоп. Здесь Дунай впадает в Черное море. А теперь ступай домой и переоденься, а то у тебя штаны до колен мокрые. — Дядя, а вы правда, капитан? — спросил мальчик. — Я тоже хочу стать капитаном. — Ну, если хочешь, то и станешь им… начнешь с Дуная, а там перед тобой и Черное море, и все моря будут. Теперь с такой же силой, с какой гнало ливень, гнало свет, все было голубым и блестело, крыши домов были тоже небесного цвета и карнизы окон были небесного цвета, а асфальт чуть дымился, хотя солнце было еще не горячее, но оно было молодое и сильное, и ему уже подчинялось все. — Съел твою булку, — сказал Савицкий, вернувшись домой и вешая мокрое пальто на вешалку. — Съел вместе с одним молодым человеком, будущим капитаном… плыли с ним по голубому Дунаю и ели твою булку, вкуснее нее я еще не ел ничего на свете. Глаза у жены были те же, зеленовато-сапфировые, как и тогда, в Севастополе, и старости не дано было завести ни его, ни ее в свой угол, они и поныне заходили вместе во все глубокие бухты со стоянками в них и слышали шум морских волн, шуршащих галькой и раковинами.
Прохор
Жена брата, Галя, умерла, и брат меньше чем через год женился снова: то ли из-за четырехлетней дочери Маши, которой нужна была женская рука, то ли из одиночества, а может быть, он недостаточно любил тихую, молчаливую Галю, с которой вместе учился когда-то в университете. Приехав в Москву из Новосибирска, Дмитрий Иванович Лужников остановился не у брата, как обычно, а в гостинице, и с тяжелым сердцем пошел к нему лишь на другой день, в воскресенье, когда брат с утра был дома. Пятилетняя Маша была его любимицей, детей у него с женой не было, и Галя всегда понимала, с каким отцовским, не нашедшим своей пристани чувством возится он в свои приезды с ее дочкой. Дети взрослеют быстро, если происходят какие-нибудь, хотя бы и не вполне осознанные ими потрясения, и он боялся сейчас думать о детском сердце Маши… У двери квартиры брата Лужников глубоко вздохнул прежде чем позвонить. В последнем письме брат писал, что должен вскоре получить новую квартиру, пока еще жили вместе три семьи, и Лужников с грустью подумал, что в общем все самое трудное пришлось на долю Гали. Они с братом молча обнялись в темноватой прихожей. Дмитрий Иванович был старше брата на два года. Михаил еще учился в университете, когда он, Дмитрий, уже был инженером, но они привыкли глубоко понимать друг друга. — Вот какие дела, — сказал Михаил не то с горечью, не то виновато, и Лужников поспешил ответить: — Что ж тут поделаешь… ничего не поделаешь. Новая жена брата, Лариса Евгеньевна, высокая и красивая, показалась, однако, Лужникову с первого взгляда принадлежавшей к тем женщинам, которые прямолинейно идут к своей цели, если что-нибудь решили для себя. — Очень рада вам, — сказала она приятным низковатым голосом. — Миша просто истосковался по вас. Она как бы дала понять, что муж делится с ней своими самыми сокровенными чувствами, и это означает, что она ему душевно близка. — Я тоже рад, — отозвался Лужников любезно, но все же какой-то холодок сразу прошел между ними, и Лужников понял, что она опасается его влияния на брата. Почему-то ему стали неприятны и ее эмалево-голубые холодные глаза, и модная тщательная прическа в виде зачесанных сзади наперед волос, но больше всего его задело, что у нее на руке браслет Гали, который он подарил как-то жене брата. Лариса, красиво играя на ходу своим длинным телом, сразу же стала накрывать к утреннему завтраку. — Вы что предпочитаете, Дмитрий Иванович, — спросила она по-родственному, — сухое вино или коньяк? — А может быть, чашка кофе найдется? — ответил он, думая о другом.
— Конечно, — заторопилась она. — Сейчас сварю кофе. Моя мать без кофе жить не может, меня тоже приучила. И она, опять красиво играя телом, как бы льющимся под шелковым платьем, достала из буфета кофе и мельницу и пошла молоть на кухню. — Через месяц переедем на новую квартиру, — сказал Михаил. — Тогда не так тесно будет… а то всё в одной комнате, и Ларисе неудобно, но она молчит. Лужников не решился напомнить, что семь лет жила в этой комнате Галя, и он ни разу не слышал от нее, чтобы она жаловалась на тесноту. Брат словно быстро замел то большое и важное, что должно было остаться от глубокого чувства, и Лужникову было больно за Галю. — А Маша где? — спросил он, помолчав. — Да… спохватился Михаил, — сейчас приведу ее. Играет с соседскими детьми. Он ушел и минуту спустя привел Машу. — Вот и наш дядя Митя приехал, — сказал он, — твой любимый дядя Митя. Маша, однако, не кинулась к Лужникову, как обычно, а степенно подошла, и ему пришлось притянуть ее к себе, чтобы поцеловать в теплую шейку. — Ну, здравствуй, Машута, — сказал он, — как живешь? — Хорошо, — ответила она вежливо, но что-то словно дрогнуло в ней, и она не дала этому прорваться. Если она и повзрослела, то не на год или два, а как бы сразу стала подростком. — Она и петь, и играть на рояле научилась, — сказал Михаил. — Лариса прилично играет и ее учит играть. Сыграй дяде Мите, Маша, что-нибудь Девочка покорно подошла к пианино, подняла крышку, взобралась на круглый высокий стульчик и старательно, но безучастно сыграла какую-то пьеску. Что-то механическое, ненастоящее появилось в этой живой, некогда стремительно кидавшейся к нему Маше. Но и Михаил говорил с дочерью неверным, нарочитым голосом и, казалось, сам чувствовал это. — Ну вот, будем пить кофе, — сказала Лариса Евгеньевна, неся горячий кофейник на подносе. — Садись и ты с нами, Маша. Она поставила кофейник на стол и, присев перед девочкой на корточки, обняла ее за плечи руками. — Ты ведь любишь меня? — спросила она. — Я тебя очень люблю. — Я тоже очень люблю тебя, — сказала девочка столь лишенным всякого чувства голосом, что Лужников даже поежился. Лариса Евгеньевна стала наливать кофе, и перед его, Лужникова, глазами все время был браслет, который он подарил когда-то Гале. — Вы надолго к нам? — спрашивала Лариса Евгеньевна. — В Новосибирске сейчас, наверно, уже совсем холодно, а у нас вся осень стояла дивная. У Миши скоро отпуск, уговариваю его поехать в Гагру, там, пишут, сейчас двадцать градусов тепла. Все-таки впереди зима, надо же отдохнуть когда-нибудь, — говорила она, как любящая жена. Михаил пил кофе, отмалчивался, и Лужников чувствовал, что Ларису Евгеньевну раздражает его явная оглядка на брата. Она заботливо мазала девочке маслом хлеб, поправляла белый бант в ее волосах, и Маша пила и ела, вежливо, по-взрослому, но было в этом нечто глубоко несхожее с ее прежним обликом. — Рюмочку коньяку выпейте все-таки, — настаивала Лариса Евгеньевна: — Коньяк отличный, армянский. По-моему, лучше нет.
Она была хорошей хозяйкой, понимала толк и в винах. Михаил обрел в ней доброго спутника и заботливую жену, она не говорила об этом, но Лужников чувствовал, что она хочет внушить ему это и он должен радоваться за брата. После завтрака братья вышли покурить в кухню. В кухне было пусто, соседи в этот час не готовили, и Лужников закурил папиросу и задумчиво стал пускать дым в форточку. Перемена, происшедшая в девочке, как-то болезненно задела его, и он не знал, как сказать об этом брату и поймет ли тот его. — Видишь ли, Миша, — сказал он все же, — дорогу к сердцу ребенка не так-то просто найти, и не легко найти… особенно при тех обстоятельствах, какие случились у тебя. — Брат быстро и несколько испытующе взглянул на него. — Мать не сочинишь и не придумаешь, а Лариса Евгеньевна дороги к Маше не нашла, так мне кажется. Дети ведь все воспринимают особенно чутко, только не могут выразить это. Михаил молчал. — Может быть… — согласился он наконец, — может быть. Но что тут поделаешь. Лариса еще молода, обзаводиться ребенком не собирается, хочет сопутствовать мне во время поездок, понять ее можно. Не каждая женщина способна воспитывать чужого ребенка. Но она о Маше заботится. — Послушай, Миша, — сказал Лужников вдруг, — пусть Маша некоторое время поживет у нас, жена души в детях не чает, а Машу я люблю, как свою дочь. Пусть ома поживет у нас, а там ты новую квартиру получишь, да и съездить с Ларисой в Гагру сможешь, не придется тебе думать, с кем оставить девочку. Не знаю… — сказал Михаил, помедлив и с усилием. — Так сразу решить не могу.
— Почему же? Ты ведь не чужим людям доверишь дочь. Разве ты сомневался во мне когда-нибудь? — Да нет, — сказал Михаил, и его глаза стали вдруг влажными. — Но что же я, по-твоему, плохой отец или дрянь какая-нибудь? — Я ведь не в твоих или моих интересах предлагаю, — отозвался Лужников спокойно, — но жизнь есть жизнь, и ответственность за судьбу детей есть ответственность. Они с братом походили друг на друга, только Лужников был кряжистее, носил усы, а выбритое, нервное лицо Михаила всегда отличала артистичность. — В Москве я пробуду три дня, так что время есть… впрочем, без самой Маши этого, пожалуй, не решишь. Брат поглядел на него, потом вышел из кухни, привел минуту спустя Машу и оставил их вдвоем. Лужников сидел на табуретке возле плиты. — Подойди ко мне все-таки, — сказал он мягко и грустно, — все-таки мы с тобой старые друзья. Девочка подошла ближе, он притянул ее к себе, и она, насупясь, стояла в его коленях. — Неужели ты забыла меня? — спросил Лужников. — Неужели ты совсем забыла меня? Девочка вдруг покраснела, надулась, он понял, что она сейчас заплачет, и сделал вид, что ничего не заметил. — Поедем со мной, Маша, — предложил он беспечно. — Помнишь, ты ведь собиралась поехать со мной? И тетя Аня будет тебе так рада. Мы с ней живем в красивом городе, у нас хорошая квартира, найдется и для тебя комната, и все твои игрушки будут рядом. А потом у нас есть Прохор, это такая умная собака, прямо как человек умная. Она приучена спасать людей если они заблудились или вдруг упала снежная лавина и унесла с собой человека. Иногда мы запрягаем. Прохора в саночки, и он возит саночки, так что он будет тебе служить, как лошадка. Девочка только глубоко вздохнула и спросила не сразу: — А где вы живете? — Мы живем в городе Новосибирске, есть такой город… я буду ужасно рад, если ты поедешь со мной. Он осторожно посадил ее к себе на колени, на этот раз девочка поддалась его ласке, и они сидели вдвоем в пустой кухне. Тонкие волосы щекотали его висок, и, словно освобождаясь наконец от чего-то мешавшего ей, она спросила: — А какого цвета ваш Прохор? — Он белый с желтым, как полагается сенбернару, и шерсть у него мягкая, совсем шелковая, а голова большая, как у человека, и он такой добряк, особенно если кого-нибудь полюбит. Казалось, она только теперь узнавала в нем того дядю Митю, который приезжал к ним, а потом исчезла мать, исчез и он, все стало совсем другим, стал другим и отец, он лишь украдкой целовал ее, когда они оставались одни, и глаза у него при этом были виноватые. — Вы только не говорите тете Ларисе о Прохоре, а то она скажет — нечего ездить на собаках, — сказала девочка, словно они были уже сообщниками. — Зачем же я стану говорить ей о Прохоре? Это наша с тобой тайна… но если ты поедешь со мной, я дам Прохору телеграмму и он нас встретит на аэродроме. — С саночками? — спросила она уже заинтересованно. — Конечно, с саночками. Прохор очень услужливый. Два дня спустя, когда было уже решено, что Дмитрий Иванович возьмет с собой погостить Машу, и ее собирали в дорогу, Лужников снова пришел к брату.
Михаил еще не вернулся с работы, и Лариса Евгеньевна была одна. — Вот хорошо, что вы зашли, — сказала она с преувеличенной озабоченностью. — Я хочу просить вас, Дмитрий Иванович, следите, пожалуйста, чтобы Машу не перекармливали, я для нее установила определенный режим, как этого требует медицина. Не знаю только, как быть с валенками… у нее ведь одни ботики. — Ну, что-что, а валенки в Сибири найдутся, — усмехнулся Лужников. Маша сидела в стороне и делала вид, что занята своими куклами. — Найдутся и валенки, — повторил Лужников задумчиво, — вообще все на свете найдется. Маша понимала, что он говорит о Прохоре, и скромно играла со своими куклами, как будто речь шла совсем не о ней. Вернулся брат, Лариса Евгеньевна принялась кормить его обедом, а Лужников уже пообедал раньше, и она лишь налила ему, Михаилу и себе по рюмке коньяку. — Только прошу вас, сейчас же дайте телеграмму, как прилетите, — сказала она. — Непременно, — пообещал Лужников. — Теперь до Новосибирска быстро… утром вылетим, а обедать будем уже дома. А там нас будут ждать. Он хитро посмотрел на Машу, она поймала его взгляд, но отвернулась, будто ничего не слыхала. Потом братья вышли покурить в коридор, и Михаил сказал: — Лариса добрая, сам видишь… характер у нее только неровный. — Бывает, — согласился Лужников миролюбиво. Самолет улетал рано. Было еще темно, и холодный, уже зимний ветер дул на аэродроме. Михаил поехал провожать. Посадку еще не объявили, и он стоял рядом с братом посреди зала для ожидающих, а Маша, закутанная в большой белый платок, сидела в стороне на скамейке; в руках у нее была кукла, тоже закутанная. — Ты уж за Машей присмотри, — попросил Михаил грустно. — Можешь быть уверен, — сказал Лужников. — Можешь быть уверен. Жизнь идет своим ходом, возвращаться не приходиться. И Ларисе Евгеньевне так легче будет, да и тебе во всех смыслах будет легче. Михаил ничего не ответил, может быть, он подумал, что это именно так, и лучше упрощать, чем усложнять все. Действительно, быстро летел самолет, словно земля в снегу сама неслась ему навстречу, впрочем, и земли-то никакой не было, были одни рваные облака, по временам так плотно приникавшие к окнам, что в самолете становилось темно и зажигали лампочки. День лишь слегка померк, когда ехали с аэродрома в Новосибирске, только начинало синеть, и автобус ходко катился по укатанной дороге. — Не замерзла? — спрашивал Лужников то дорогое и единственное, что он вез сейчас с собой, и оно отвечало нежным, оживленным, совсем не похожим на московский, голосом: — Вовсе не замерзла. — Ну вот, Аня, — сказал Лужников жене, когда вошли, наконец, в теплую квартиру, — принимай и — как зеницу ока, как зеницу ока… — он не добавил: "будем беречь" или "береги". Ловкие, мягкие руки Анны Васильевны раскутывали белый платок Маши, снимали с нее ботики, и женщина то и дело наклонялась и целовала ее, а рядом стоял большой, белый с рыжими пятнами зверь, стоял добрый, умный Прохор, приученный спасать людей в горах, и его темные, чуть обвислые глаза смотрели преданно. Он был уже весь к ее, Маши, услугам, а Дмитрий Иванович говорил откуда-то сверху: — Ну, вот и наш Прохор… не бойся, погладь его, он любит, когда его гладят. Маша протянула руку и погладила по большой голове, а Прохор мягким языком лизнул ее руку, собаки только так умеют целовать, и он поцеловал ее руку. На другое утро было все то, что обещал Лужников, даже сверх того: Прохор, запряженный в саночки, стоял во дворе, а к его шлейке Анна Васильевна привесила два бубенчика, и когда Прохор повез ее, Машу, бубенчики позвякивали. Прохор не бежал, он был умный и положительный, шел медленно, и шерсть на нем вскоре закурчавилась от мороза. Он понимал, что если ему доверяют везти кого-нибудь, то нужно не торопиться и доставить в сохранности до места. Лужников шел рядом, у него был свободный день, и он мог не идти на работу. Большое красное солнце в сизом морозном дыму стояло над городом. Лужников смотрел на синий снег и на розовые пятна на нем и грустно и в то же время упорно думал, что если Михаил свернул в сторону, то на него, брата, легла задача сохранить то, что Михаил мог легко потерять или даже уже терял и сам понимал это. Прохор провез саночки сначала по одной улице, потом по другой. Мороз был все же крепкий, Лужников сказал: — Домой, Прохор, — и Прохор повернул домой. Дома, когда никого не было рядом, Маша дотянулась до уха Прохора и вежливо спросила вполголоса: "Вы меня теперь всегда будете катать?" Сказать ему "ты" она не решилась. — Аня, — крикнул вдруг в соседней комнате Лужников, — денек-то какой… посмотри только, солнце прямо, как огонь, а мороз!