Сидр для бедняков
Шрифт:
— Приходится встречаться со многими людьми, — сказал он. — Чертовски интересное дело.
Я в свою очередь рассказал, как однажды через весь город вез печку на грузовом велосипеде.
— Это было год назад. Я с трудом удерживал руль, потому что эти печки неимоверно тяжелые.
Гарри смеялся, смотрел на меня и трепался дальше.
Я сказал, что взял в банке деньги и теперь не знаю, чем заняться.
— Открой торговлю, — посоветовал Гарри.
Заняться торговлей? Эта идея еще не приходила мне в голову. Я попросил Гарри просветить меня. Он дал мне переписать адреса из своей записной книжки. Мы поговорили о роли денег вообще, о бирже. Словом, состоялся деловой разговор. Я все записал.
С
Я отодвинул штору и выглянул на улицу: внизу, как всегда, безостановочно сновали троллейбусы, встречались на мосту у светофора, потом спешили своей дорогой, бесшумные и пустые, рассыпая зимой и по утрам ледяные искры. Но сейчас, вечером, искр не было. Горели огни реклам, четыре сразу друг подле друга; прошел Волтхёйс, мой сосед, который нес к ближайшему почтовому ящику очередной разгаданный кроссворд. Этим он занимается каждую неделю, уже годы. У каждого человека свои надежды.
Мне всегда казалось, что я стану художником. Еще совсем недавно. Вот доказательства: 16 ноября. Городской пейзаж. 17 ноября. Картина готова. Оставить или продать? За двести гульденов. Писать дальше и с этими деньгами в Россию или Америку. А может, в Бразилию? Что за оптимизм, что за взгляд на мир! Но все это правда, я хотел стать художником, со всей страстью своей души хотел воссоздать улицы. Несмотря ни на что. Я так долго к этому готовился. Записывал названия улиц, номера домов, которые увлекали мое воображение своим стилем, колоритом или простотой форм, а может быть, и своим трагизмом. Потом я возвращался домой под впечатлением увиденного и, по логике вещей, должен был бы сесть за работу — писать, рисовать, воссоздавать, но ничего подобного я не делал. Я вообще ни разу не притронулся ни к кисти, ни к карандашу, не сделал ни одного эскиза — для меня важнее духовность, замысел. Я больше человек мысли, чем дела, и не только когда сижу в своей комнате. Даже во время скитаний по городу — солнечным утром или в дождь, — когда я вбираю в себя цвет домов, кирпича, чувствую их запах и мое сердце переполняется печалью, — даже тогда я остаюсь человеком мысли.
Пробило половину двенадцатого. Город наполнился гулом колоколов. Я оделся и поспешил на рождественскую службу в собор Мартиникерк. Там всегда в это время много народа, а я очень нуждался в обществе людей. Когда я подошел к порталу, в соборе уже было так тесно, что несколько человек вышло наружу, бормоча:
— Какой кошмар.
Я протиснулся внутрь.
Каждый год повторяется одно и то же. Люди стоят в проходах, на лестницах, ведущих на хоры; из помещения консистории передают стулья, высоко поднимая их над головой. Тихо играет орган, в углах пальмы, на галерее замер хор, суетятся причетники, расчищая, будто уличные регулировщики, путь священнику. А вот и он сам. С бумагами под мышкой, очень похожий на энергичного директора со свитой подчиненных. Он поднимается на кафедру и аккуратно раскладывает бумаги. Все затихают, орган смолкает, и священнослужитель воздевает руки…
Но с первыми же словами очарование развеивается, и я начинаю рассматривать людей. Прихожане не очень-то внимательно вслушиваются в то, что возглашается с кафедры. Голос проповедника заполняет церковь, и, хотя он пророчит, что сегодня ночью свершится Чудо — Чудо во хлеву, среди животных, — паства равнодушна, никто не встрепенется, никто не вскрикнет. Священник потрясает руками, призывает слушателей сопережить чудо мгновения, но что они могут сопережить, если сам священник не в состоянии этого сделать? Пусть он исполнен доброй воли, пусть пытается внести в проповедь личные нотки, по то, что он говорит, — всего лишь общие слова, быть может по-своему нужные людям, но тем не менее не достигающие
Потом, разумеется, вступает хор, зачастую очень хороший; люди встают, подпевают, иные довольно громко, но вот молитвенники захлопываются, прячутся в карман, присутствующие поправляют шарфы, одергивают одежду, застегивают пальто, принимают благословение и, выйдя на улицу, достают из кармана сигары, бросают взгляд на небо, поджидают друг друга, пересказывают последние новости, обсуждают проповедь священника, его голос и так далее, и так далее. Я слышу все это. Я тоже стою у входа в церковь, но только слушаю и смотрю на людей. У меня своя точка зрения на этих людей.
На следующий день я встал рано. Собрался пойти в валлонскую церковь. Умылся, позавтракал, включил радио и никуда не пошел. Валлонская церковь: веселое белое помещение, крашеные скамейки, музыка, рукопожатие проповедника при выходе. Это была моя церковь; там я сидел воскресными утрами, наблюдая за игрой света, падающего сквозь зеленые стекла витражей, и вслушиваясь в слова евангелия, как будто на французском языке они приобретали большую значимость, чем на голландском. Но в то утро я туда не пошел, сидел в своей комнате у радиоприемника и слушал рождественские песни, которые растрогали меня сильнее обычного, и в то же время — будем смотреть правде в глаза — я чувствовал, что подошел к тому пределу, когда можно воспринять благую весть только на языке, которого не понимаешь.
Я выключил радио и отправился на улицу. Шел, не разбирая дороги, и вскоре очутился в пригороде, в промышленном районе; кругом ни души — один я, взволнованный собственными мыслями; я чувствовал, что мои планы, надежды, воля не могут больше довольствоваться музыкой, французским или греческим языком, что мне нужен ясный язык, такой же ясный, как окружающие меня предметы: перила моста, воздух. Я постоял на мосту, глядя на воду, потом пошел по набережной и задержался у витрины: там висели две картины — «Оттепель» и «Голубая цапля». И снова жгучее желание стать художником. Я окинул взглядом улицу: воссоздать мир, думал я, не словами, потому что слово — это мысль, а попросту, без затей увидеть цаплю и потом так же без затей изобразить ее. Или улицу. Я пошел дальше. Сотни, тысячи улиц запечатлены на полотне, твердил я в отчаянии, но среди них нет ни одной, увиденной только мною.
После обеда я отправился за город, сначала на автобусе, потом пешком. По давно облюбованной тропинке, петляющей в густых зарослях купены. Но там, где летом радовала глаз сочная зелень, теперь пусто и голо. Дренажные каналы затянуло льдом, поля белы, как зимой в Канаде. Я перешел через мостик; деревянный настил скрипел, из досок торчали гвозди — я с трудом вытащил один и швырнул его в застывшую даль. В камышах шуршал ветер, песок был твердый как камень. По дороге в Пейзе я нашел подкову. Прелестная картина, да еще со значением. Я на фоне зимнего пейзажа. Счастливого Нового года! Как на американской открытке: пейзаж, внизу отпечатано мое имя, и каждый может увидеть собственными глазами, что в этих местах осталось от счастья. Каждый может увидеть различие между Америкой и мной.
В Пейзе я зашел в кафе. В кафе стояла елка, сверкающая и нарядная, как музыкальный автомат, который тоже был рядом. Я взял газету, просмотрел объявления о найме на работу. Какие-то молодые ребята играли в бильярд. Я сделал несколько записей в блокнот, поговорил с ребятами. Вскоре они с грохотом умчались на своих мотоциклах, мелькнули среди деревьев, сделали три круга возле кафе, просигналив клаксонами, мелодичными и тоненькими, как серебряные колокольчики, и снова воцарилась тишина. Я стоял у окна и думал, что в этот час повсюду в городе зажигают свечи и рассказывают истории. Притчи о пастырях в непогоду, но никому и в голову не придет испытать эту непогоду на себе.