Силоам
Шрифт:
Место его обитания все еще было Симону почти незнакомо. Если он выглядывал в окно на другом конце коридора, то видел плато, ограниченное на севере полукружьем горной гряды, нависшей на западе над одной из стен здания. Но со всех сторон, противоположных этой гряде — бывшей всего лишь продолжением и как бы высшей точкой той цепи, вдоль которой ехал автобус часть подъема, — плато было еще окружено лесом, поднимавшимся снизу, из долины, выталкиваемым неудержимой силой, посреди которого Обрыв Арменаз со своими ярусами лугов выглядел неким зеленым островком… Но из всего этого почти ничего нельзя было разглядеть. По-прежнему было пасмурно, облачно. Лес, скалы, лишенные красок, растворялись в однородной серости, которая словно сочилась одновременно из этой набухшей водой земли и насыщенных влагой лугов; в то время как небо, подобно ткани, складки которой невозможно закрепить, печально свисало от края до края круговой стены, противопоставлявшей любому помыслу о побеге свою близлежащую ограду.
Главный корпус — Дом, как его называли, — возвышался почти посередине плато. За ним поднимались три павильона поменьше, прорисовывавшиеся,
Он хотел бы выйти из комнаты, пройти по дорогам, сбежать. Но сестра Сен-Гилэр была рядом. Она была напичкана изречениями о послушании, смирении, терпении и утешала своего больного, заверяя его, что «все это еще не скоро кончится», что «он еще не то увидит» и что во всяком случае его режим ни в чем не будет изменен, пока его не осмотрит доктор. Но доктор в отъезде. Надо ждать его возвращения. И не надо выходить из комнаты.
Комната была островом, замкнутым пространством, куда внешний мир пробивался лишь в виде звуков. Это был кашель, каждый день будивший Симона на заре, зловеще раздаваясь по ту сторону стены, в соседней комнате. Шорох сминаемой бумаги, позвякивание посуды, шум голосов, шагов. Быстрые шаги маленького разносчика, мягкая, грозная поступь сестры Сен-Гилэр, этот визгливый голос, подолгу скрипевший каждое утро в коридоре, у дверей, поднимаясь и опускаясь, безжалостный голос, обрывавший всякую надежду, являвшийся с утра леденить вам кровь и донимавший вас весь день… Затем, к десяти часам, — упругая и подвижная походка ординатора, доктора Кру; было слышно, как приближается его голос, от комнаты к комнате: «Добрый день… Все в порядке?.. Очень хорошо… До свидания…» Затем — троекратный шум лифта, привозившего еду, клацание железной двери. И наконец, завершая день, — открывшая его вялая, тревожащая поступь сестры Сен-Гилэр, шедшей проверить, погашен ли огонь.
Все это происходило за дверью, в недоступном мире, где с утра до вечера дул ветер нареканий и упреков, под который было лучше себя не подставлять. Симон лежал молча, каждый час следя за ростом своей температуры и чувствуя, что одновременно с ней увеличивается объем его тела.
Иногда комната призывала к себе его взгляд, надвигалась на него, проплывая вдоль его тела со своими блестящими стенами, своими поблескиваниями, своей тишиной. Она не вызывала нареканий. Она была спокойного прозрачно-зеленого цвета, обрисовывала что-то вроде океанического горизонта, доходившего до трех четвертей высоты стен, ограниченного маленькой деревянной рейкой, над которой начиналась белоснежная равнина, плавным изгибом поднимавшаяся к потолку. Симон следовал взглядом за этим изгибом, затем продолжал обводить им комнату. Там — стол, там — умывальник, там — стенной шкаф, а здесь — кровать, на которой я лежу. Перед кроватью — застекленная дверь: две раздвижные створки, входящие в стену. Все это превосходно, опрятно, безупречно. Комната, где все пригнано друг к другу. Спинка кресла переходит в сиденье, стол переходит в стену и отходит на второй план. Да, все это действительно превосходно. Превосходно! Симон спохватился, что произнес это слово, этаким туристом, которому показывают гостиничные номера и который заявляет: «Замечательно! Беру этот!»
Забрезжило утро. Симон открыл глаза. Начинался новый день, он уже не помнил который. Глухая усталость давила на тело. Он не выйдет из склепа до самого вечера.
Однажды, наконец, у него не стало больше сил, и, уступив необходимости двигаться любой ценой, он вышел из комнаты и отправился исследовать коридор. Шаг за шагом, он дошел до самой темной, самой отдаленной его части, той, что, за неимением окон, все время была в полутьме. Там было таинственное, колдовское место, где из главного коридора вытекал коридорчик поменьше и исчезал в неизвестном направлении. Симон собирался пойти по нему, как вдруг случайно споткнулся о носилки. Он увидел настежь распахнутую дверь комнаты и, под ночником, прислоненную к стене табличку, призывавшую к тишине. Но не осмелился заглянуть в комнату. Он услышал короткий звонок и испугался. Торопливым шагом вернулся к себе, растянулся на кровати и закрыл глаза.
Когда, спустя долгое время, он их открыл, то увидел, что уже вечер, и испытал странное ощущение: ему казалось, что рядом с ним кто-то есть. Что происходит?.. Он, должно быть, спал. Он попытался вспомнить, какой нынче день. День, как все прочие. Ничего не происходит. Темно… Он потянулся, чтобы зажечь свет, но услышал шум за дверью. Кто-то говорил в коридоре, женский голос, звонкий и журчащий. Он сделал усилие, чтобы разобрать слова, но их вскоре заглушил шум шагов, и он больше ничего не услышал. Это продолжалось лишь мгновение — он не смог бы сказать, как долго, настолько это быстро закончилось, — но ясность, чистота этого голоса все еще пронизывала его. И вдруг он понял, что он один. Да, один. Этот голос указал ему на его одиночество. Он страдал; ему казалось, что впервые в жизни он по-настоящему страдает.
Но на его глазах, через это небывалое и прекрасное страдание, зарождался новый мир — мир, никак не связанный ни с одним из известных ему. И теперь он испытывал такую боль в глубине самого себя, что подумал о том, что он, может быть, наконец обрел свое страдание. Существует мир — такой, как тот, что только что открылся перед ним, — и только это воистину имеет значение. Словно голос — тот голос, лишь звук которого он расслышал, — внятно сказал ему: «То, что ты ищешь в одиночку, под плотным сплетением дней твоей жизни, не так уж далеко: это где-то там, нельзя сказать где, и ты, может быть, никогда туда не попадешь, но есть нити, дороги, исходящие от тебя, что ведут туда. Есть твоя комната, твоя жизнь, эта непреодолимая стена, ограничивающая ее, — и есть все то, что за ней, и это и есть счастье: то, чего ты не видишь, но что существует…»
Симон пожал плечами: «Глупости!» — сказал он себе. Сколько времени он так грезил? Глупости!.. Это слово однажды произнес Брюкерс в ответ на неуместную речь Шартье. «Вот в кого я превратился, — подумал Симон, — в мечтателя!..»
Однако, некоторое время спустя, к концу другого дня, ему показалось, что он снова услышал голос — да, тот самый… Может, обман слуха? Это было слишком. Не раздумывая ни секунды, он отбросил одеяла и мгновенно выскочил из комнаты. Коридор был пуст. Но ему показалось, что он услышал шум шагов на нижнем этаже. Он бросился туда, спустился по лестнице через две ступеньки. Он очутился в коридоре, в точности похожем на тот, из которого выбежал, с тем же количеством проемов, тем же блеском стен, потолка, пола. Никого. Он остановился, запыхавшись. Вдруг тот же слабый, потайной шум шагов вроде бы послышался, как приглашение, в конце коридора, в сумерках угасающего дня. Симон побежал, домчался до угла коридора. Но ничего не увидел. Спустился по трем маленьким ступенькам и пошел по другому коридору, такому же длинному и такому же пустому. Снова остановился. У него кружилась голова. За окнами день уходил все дальше. Что он здесь делал? Какому дурацкому помутнению поддался? Вдоль стены шла череда равно отстоящих друг от друга закрытых, молчаливых дверей, с номерами наверху. Он посмотрел на ближайший: 113. Почему 113?.. Он больше ничего не понимал; больше не слышал ни звука… Он снова пошел, нашел еще одну лестницу, уже предыдущей, но ведшей к точно такому же коридору. Пошел по коридору. У каждого окна его тень описывала круг по стене и ложилась на пол перед ним. Глядя на эту тень, он обнаружил, как и тогда, что ему страшно. Да, страшно! Кругом было так тихо. Только зло и боль могли вызвать такую тишину. Он чувствовал свое несчастье слитым со всеми остальными, от этого и было так невообразимо тихо.
Случайно он нашел первую лестницу, но забыл, зачем вышел из комнаты. Он поднялся медленно, с согнутой спиной, считая этажи. Когда он решил, что пришел, то принялся искать свою дверь. Но все они были похожи, и от этого ему тоже стало страшно. Он вновь спустился по этажам, открыл одну дверь, потом другую, каждый раз извиняясь за ошибку. Затем он вернулся в исходную точку и, увидев, что уже трижды прошел мимо этого номера 113, который словно насмехался над ним и был его собственным, рассмеялся — сдавленным смехом, наполнившим ему горло слезами.
Они были улыбчивыми, немного неловкими, — добродушные на вид, охочие до грубых шуток. Им трудно было разместиться в комнате, которая, располагая лишь двумя стульями, казалось, возражала против чрезмерного количества посетителей. Симон рассказывал им о своих злоключениях, преувеличивая, чтобы их заинтересовать, перенимая их тон. «Я не мог найти своей комнаты… Понимаете, столько дверей… Я никогда не выходил…» Это, впрочем, было правдой. Он вернулся в свою комнату еще более больным, чем из нее вышел. Несколько минут, сидя на кровати, он почти плакал от тоски. Тогда он понял, что окончательно сойдет с ума, если, как до сих пор, упорно ни с кем не будет видеться. Так, впрочем, думала и сестра Сен-Базиль, Старшая, которая, придя к нему на следующий день, как она иногда делала, задержалась ненадолго подле него. Глядя на сестру Сен-Базиль, стоявшую в надменной позе, со строгой осанкой, рассматривая такое бледное, худое ее лицо между краями обрамлявшего его черного покрывала и слушая этот почти нематериальный голос, Симон легко поддавался убеждению. Перед этой женщиной, от образа жизни и слов которой веяло благородством и которая казалась чудесным образом сошедшей с полотна Эль Греко, он думал о сестре Сен-Гилэр и говорил себе, что внутри маленькой религиозной общины Обрыва Арменаз существует, наверное, столько же контрастов, как и во всех других человеческих сообществах, где приверженность одним и тем же принципам не затрагивает разнообразия натур, и что между этими двумя женщинами была такая же дистанция, как между полковником и старшиной в полку. И тут же он понял, что мы отдаем людям свою симпатию не в зависимости от их положения, или профессии, или даже убеждений, — все это несущественно — а в зависимости от их отношения к жизни и их манере вбирать в себя вселенную… Сестра Сен-Базиль удалилась, повторив ему, — своим голосом, который будто с сожалением вырывался из ее немного сморщенных губ, — что она пришлет ему «компанию»… Вот так они и пришли, один приводя другого, к этому новенькому, что был здесь уже несколько недель, но которого еще никто не видел.