Силуэты
Шрифт:
На следующий день осматривали новую, перевезенную на материк часть деревни, где с помощью строителей Братска поднялись вдоль улицы дома, сельский клуб, школа, детские ясли и детский сад. Улица была почти готова. Даже молоденькие рябинки покачивались вдоль тротуаров на тоненьких стволах. Мы были приглашены в дом к председателю правления. Нас посадили ужинать. Ужин был веселый, с гармошкой, с плясом. В разгар ужина Твардовский незаметно исчез с отцом председателя, который в послереволюционные годы, как нам уже рассказывали, был вожаком известного в этих краях партизанского
— Посмотри-ка как следует на этого старика, — сказал Александр Трифонович.
Я посмотрел. Старик стоял прямой, худощавый, крепкий. Ватник, туго перехваченный ремнем, оттенял прямо-таки мальчишескую талию.
— Красный партизан. Сибирь у Колчака отбивал… Часы от иркутского Губисполкома имеет «За отличную храбрость и верное служение пролетарской революции». Больше двадцати убитых медведей у него на совести, а сейчас вот с колхозной пасеки центнерами мед берет.
Ехали молча, как бы переваривая свои впечатления, а когда вдали показались россыпи огней стройки, Твардовский вдруг добавил:
— А сейчас знаете, чем тот старик занимается в свободное от пасеки время?.. В омшанике гроб себе сооружает. Да, да. Из лиственничных досок. Крышку уж сколотил.
Мы задержались в Братске, а Твардовский уехал в Иркутск пароходом.
— Ничего путного вы на самолете не увидите, — сказал он нам и насмешливо добавил: — Туристы. На пароходе, правда, хорошенькие стюардессы леденчиками не кормят, зато с настоящими людьми познакомлюсь. Сибирь погляжу. Ее с неба-то не увидишь, Сибирь.
В Иркутске на аэродроме встретил нас незнакомый человек и сказал, что в гостинице нам устраиваться не надо, что ждет нас к себе прямо к столу известный сибирский писатель Франц Николаевич Таурин, как раз тот самый Таурин, роман которого «Ангара» мы все перед отъездом в Братск основательно перечитали. Таурин жил в городке строителей уже законченной к тому времени Иркутской ГЭС. Она вступила в строй, опередив Братскую. Мы припоздали, и ужин был в самом разгаре. Твардовский, уже преображенный, при галстуке и манжетах, был в ударе.
— Опять опоздали!.. Не солидно, товарищи, не солидно. Ох неторопливый, медлительный пошел нынче газетчик.
За столом сидел и еще один человек, которого нам представили как начальника строительства Иркутской ГЭС инженера Бочкина. Видать, с Твардовским они уже познакомились и понравились друг другу. Поэт был весел, разговорчив и с несвойственным ему обычно энтузиазмом рассказывал строителю обо всем том, что мы видели в Братске.
— Это ж даже и представить себе трудно. Пройдет несколько лет, и все, что там видишь — и остров, и утес, — все уйдет на дно моря, и над всем этим поплывут корабли… Вот вы, Андрей Ефимович, представляете себе теперь, что было на месте, где вы сотворили сейчас Иркутское море? Представляете? — спрашивал он у Бочкина.
— Плохо. Пригляделся ко всему новому, а старое как-то плохо и помню. Конечно, если вас интересует, у меня есть фотографическая панорама,
— Маленькое! По-вашему, уже и маленькое. Ох, и ненасытный же вы народ, гидростроители. Вам все мало, — говорил поэт.
Я его просто не узнавал. Это был совсем не тот Твардовский, что разговаривал с молодым плотником, разбирающим сруб, или грустил на утесе Пурсей на одинокой скамье.
Во время ужина произошел такой очень памятный для меня инцидент. Знаменитый гидростроитель пересел ко мне и, переходя на «ты», вдруг спросил:
— А ты что же, друг мой, меня уже и не узнаешь. Я начал что-то мямлить, дескать, кажется, встречал на конференции Сторонников мира или на Сессии Верховного Совета. Он с досадой сказал: «Эх ты». Поднял русую прядь, закрывавшую лоб. И опять повторил: «Эх ты». На высоком загорелом лбу его был отчетливо виден старый полукруглый шрам. И по шраму этому я вдруг признал в знаменитом инженере друга моих комсомольских лет, с которым в Твери мы состояли в одной ячейке и даже, признаюсь, ухаживали за одной девушкой, причем старались по мере сил не ревновать друг к другу, ибо ревность по тем временам считали чувством мелкобуржуазным и комсомольца недостойным.
— Андрей!
— Борька!
Мы обнялись, и больше всех радовался этой встрече Твардовский: вот это да, какой сюжет, не сразу и поверишь. А когда Бочкин предложил нам поехать на Байкал на ночную рыбалку, Твардовский с тем же шумноватым энтузиазмом поддержал эту мысль.
Повторяю, он был совершенно необычен в этот день: смеялся, шутил, охотно читал стихи и свои и чужие. А когда по пути на великое озеро, до которого было рукой подать, мы не очень стройно, диковатыми голосами затянули «Славное море, священный Байкал», он шутливо сказал:
— Ревете вы как медведи весной, — и принялся дирижировать нестройным нашим хором.
Все мы оказались рыбаками ничтожными. Зря около часа промахали удочками. А вот гидростроителю повезло, и уха, приготовленная по какому-то особому, сибирскому, известному Таурину рецепту, оказалась необыкновенно наваристой. Прямо с костра в закоптелом ведре на обгорелой палке внесли мы ее в дощатый домик, где ютились гидрологи ГЭС, и стали хлебать деревянными ложками из большого деревянного блюда.
Тихо открылась дверь, и бесшумно вошла худенькая девушка-гидролог. Она пришла прямо из тайги. За плечом у нее висел карабин, а в руках был букет; нет, не букет, а охапка тех, луговых цветов, что носят в Сибири поэтическое название жарки. Болотные сапоги ее хранили следы ночной росы. Мы подвинулись и пригласили ее к столу. Наотрез отказалась. Сунула свои жарки в большую банку из-под консервов, поставила на окно, а сама села в дальнем углу и притихла, уставившись на Твардовского большими голубыми глазами. Уговаривали ее, звали — не подошла. Так в уголке и просидела над какой-то тетрадкой до конца шумной нашей трапезы. Твардовский с ее появлением как-то сразу изменился. Примолк. Замкнулся, уйдя в себя. А когда стали прощаться, он бережно и почтительно поцеловал руку этого маленького гидролога.