Синдром Л
Шрифт:
— Представляю…
Выдохнул я — и представил. Наглядно. Действительно здорово, лучше не скажешь.
— Ну а что ты морщишься, сам же просил — чтобы все шито-крыто… Кроме того, — вдохновенно продолжал Мишель, — торпеде будет придан внешний вид аппендикса. Настоящий тебе вырежут, а на его место фальшивый, с активным веществом, поставят. Ты рад, как я вижу…
— Да, радость просто переполняет… Выходит, мне настоящую операцию будут делать? Но мне же в понедельник на работу!
— Ты даже не представляешь, какие сейчас существуют методы — операция будет минимально инвазивной! Ну и на всякий случай мы тебе еще бюллетенчик организуем!
— Ты не понимаешь! Я обязан из ведомственной поликлиники врача вызывать, если что!
— Не бойся, у нас все продумано. Оформим удаление аппендикса в районной больнице, по путевке «Скорой помощи». Ну мог же ты на улице сознание потерять. Тебя и доставили ночной порой. И срочно прооперировали, поскольку
— Ну да, — развеселился я. — Иначе меня по научным конференциям затаскают: показывать будут, как человека, у которого заново аппендикс отрос…
— Вот именно! — легко согласился Мишка. — Нам такие сенсации не нужны!
Не было сил у меня с Мишкой спорить. Хотя и чувства благодарности к нему не возникало почему-то… Все не верилось никак, что он это делает от чистого сердца… А дальше… а дальше я сам себя еще раз удивил: на все согласился.
На ночь глядя пришли два нахохлившихся, прячущих глаза типа в мокрых плащах. И под дождем потащили меня куда-то в Черемушки. Там зашли с торца в какое-то казенное здание, незаметная дверь в стене оказалась не заперта. Притащили в небольшую операционную, вкололи что-то в вену, сказали: считай вслух. Я почему-то вспомнил вышку, как там запретным для простых смертных карате занимался. И принялся считать по-японски: ич, ни, сан, си, ого, роко, сичи, хачи, но даже до десяти не досчитал, отрубился.
Проснулся в больничной кровати, со всеми ощущениями человека, перенесшего средней тяжести хирургическую операцию и тяжелую анестезию. И без малейшего желания выпить. Но при этом угрюмым, никому не интересным, занудным типом.
Все вроде прошло по плану, кроме одного — эндорфины что-то все никак не давали о себе знать. То есть тоска беспробудная! Жил я угрюмо и злобновато. Часть меня, загнанная глубоко внутрь, только и делала, что мечтала о выпивке, представляя ее во всяких заманчивых формах: от бокалов с золотистым искрящимся пивом до маленьких, запотевших, чрезвычайно аппетитных рюмочек ледяной водочки. И даже портвейн дешевый представлялся вдруг ласковым, теплым, родным напитком. Стоило дать себе волю, и воображение готово было шагнуть еще дальше, представить себе, как дружище алкоголь мягко вливается в сведенную судорогой наслаждения гортань. Как исстрадавшийся организм весь раскрывается навстречу благословенному напитку. Как разливается по всему телу блаженное, мягкое, ласковое, теплое… И оживает мозг, ровно стучит сердце, губы непроизвольно складываются в улыбку… Благодать и великий прекрасный покой приходят в душу, и ты в мире взаимной любви с самим собой и всем окружающим…
Но я воли себе не давал. Я эту жажду и сладчайшие видения давил в себе беспощадно, затаптывал их, загоняя глубже и глубже, со злобой садиста. Но на это уходило столько жизненных сил и энергии, что для всего остального мало что оставалось. В Конторе, конечно же, тут же заметили перемену. «Что-то ты, Санёк, стал очень сосредоточенный». — «Так это хорошо или плохо?» — мрачно прищурясь, спрашивал я. «Хорошо, хорошо», — испуганно отвечали коллеги. Только Чайник качал головой и молчал.
Дней через десять вдруг звонит мне Лидка из секретариата и говорит: «Александр Григорьевич, вас на завтра в поликлинику вызывают, на обследование. Предписано вам быть в кабинете сто шесть ровно в восемь тридцать». Я говорю: «Лидочка, да как же так, я же три месяца назад всего годовую диспансеризацию проходил. И все нормально вроде было». Говорю как будто со смехом, но на самом деле в животе нехорошо как-то. Обрывается там что-то. Потому как понятное дело: попал я на заметку! Теперь ковыряться начнут, искать, копать и что-нибудь непременно накопают! Последствия пьянства — это как минимум, к тому же увидят, что у меня с нервной системой что-то не то. Что провалы в памяти. А уж если вдруг наличие лишнего аппендикса в теле обнаружат — тогда совсем кранты, уволят, как пить дать, и хорошо, если кадровиком куда пристроят или, на худой конец, гражданскую оборону в техникум преподавать засунут. А то ведь могут и сослать куда-нибудь в тмутаракань. Или на завод Лихачева, например, разнорабочим. А что, такой случай тоже был.
Что делать, думаю? Ничего лучше не надумал, как к Михалычу на прием запроситься. «На две минуты только, — говорит Лидка, — Феликс Михайлович в Ясенево на совещание уезжает». Ну, на две, так на две. Заглянул в дверь робко. «Можно?» — «Заходи. Чего тебе?» Михалыч в глаза мне не смотрит, документы в папку собирает. Или вид делает, что собирает… «Меня, Феликс Михайлович, — говорю, — с чего-то вдруг на внеочередное медобследование вызывают…» — «Я в курсе… радуйся, три дня отдыхать будешь!» — «Три дня?! Три дня
Тут Михалыч опять взглянул на меня, чуть-чуть сощурившись, будто ухмыльнулся. «Ох, какой сознательный… ничего, нагонишь потом», — говорит. И теперь уже окончательно отвернулся, всякий интерес ко мне потерял.
Эх, плохи мои дела!
«Извини, — говорит, — мне ехать надо, тебе в поликлинике все объяснят».
…Черта с два, объяснили, как же.
Кабинет сто шесть на первом этаже оказался. Там какой-то медик сидел в белом халате, с ледяными, пустыми синими глазами. Почему-то часто в Конторе такие глаза встречаются. Я одно время завидовал их обладателям. Думал: вот так выглядит настоящий чекист. Натуральный гэбэшник. Бесстрастный и беспощадный — совершенно! И в глазах — великая вечная мерзлота. А я вот не такой. Мне не дано. У меня глаза обыкновенные — карие, теплые, в них много чего разглядеть можно.
У Михалыча, правда, глаза третьего типа — серые. И в зависимости от ситуации, могут быть и стальными, и, если надо, очень даже теплыми. И все равно ни черта в них не прочитаешь, если он не захочет, конечно.
Попытался я выведать у «медика» из сто шестого, почему мне внеочередную проверку учинили, но он только посмотрел на меня своими синими льдышками, как на букашку, потом говорит: «Сегодня у вас общий медосмотр, кардиограмма, проверка сердечно-сосудистой системы в условиях дозированной нагрузки, рентгеноскопия грудной клетки, изотопные и УЗИ-исследования. Затем — проктолог. Эндоскопия. Сдача анализов. Завтра — центрифуга и другие методы проверки реакции организма на экстремальные ситуации. Послезавтра — сканирование мозга, спецтесты, определение интеллектуальных коэффициентов, невропатолог и психика. График напряженный, требует высокой дисциплинированности и четкости». Так точно, говорю, четкость обеспечим, но не скажете ли все-таки, в чем дело-то? Я ведь только три месяца назад у вас тут был, и в тот раз это была самая обычная, простая диспансеризация, никаких экстримов. Даже, показалось мне, вроде как не хотели на меня врачи много времени тратить, даже обидно чуть-чуть было… А теперь вот что накручено…
Но «медик» смотрел на меня как бы презрительно, что ли… хотя нет, неверно, нет. Никакого презрения — ничего вообще такие глаза не выражают — да им и не надо… В общем, глянул на меня, обдал синим холодом и говорит: «Сегодня у вас общий медосмотр, кардиограмма, проверка сердечно-сосудистой системы в условиях дозированной нагрузки…» И далее по тексту. То есть еще раз прочитал мне все тот же список, один в один. Закончил, посмотрел на меня внимательно — да, именно внимательно, без тени раздражения или какой-либо другой эмоции — и молчит. Чувствую: если я ему еще один вопрос задам, он опять невозмутимо все то же самое читать будет. И если понадобится — еще. И еще. И вообще сколько угодно раз. То есть тот еще медик.
Делать нечего: вздохнул я глубоко и пошел себе на общий медосмотр для начала — пусть будет что будет. Хорошо, думаю, что рентгеноскопия только грудной клетки запланирована, а не брюшной полости.
Первый день был совсем занудный: мяли меня, крутили, вертели. Вдох — выдох. Опять вдох. Внутренности в телевизоре разглядывали. Я, конечно, ужасался — боялся всяких этих пальпаций; особенно справа. И даже удивился, когда никакой реакции не последовало. Про шрам, про операцию — никаких вопросов. Но, думал я, может, они ничего и не говорят, а в тетрадочку эту хренову, в «историю болезни», или как они там ее называют, все-все вносят тихонечко, вписывают буковки, которые могут разом сломать мою жизнь. Какое отвратительное ощущение: когда тебя будто на винтики разбирают и на свет брезгливо так рассматривают. Я ведь и по своей работе знаю: точных доказательств почти не бывает, любые нестандартные параметры можно хоть так повернуть, хоть эдак. И в медицине, видно, точно так же, как в госбезопасности. В зависимости от того, что ты хочешь доказать. Врачи, казалось мне, держались высокомерно и враждебно, хоть и в пределах формальной вежливости. Все мои попытки что-то прояснить кончались неудачей. Я то с одной, то с другой стороны заходил, и шутил, и серьезничал, и грустил — женщин на жалость брал, у меня это обычно хорошо выходит. Но тут ничего не получалось — будто в каменную стену упирался. Смотрел на каждого из врачей и думал: ну, попадись ты мне в оперативную разработку, я бы тебя тоже пощупал, «поизучал» бы, покрутил со всех сторон, и тебя самого, и твоих родственников и друзей. И без УЗИ всякого обязательно нашел бы, к чему прицепиться, потому как у каждого есть что-нибудь нестандартное за печенкой или за душой. Такое, что можно толковать по-разному.