Сияние Каракума (сборник)
Шрифт:
Ему долго хлопали, выкрикивали поощрительные слова, среди которых чаще всего повторялось чуть подправленное русское: «Ай маладис!». Конечно, Юсуп-ага был молодец для своих восьми десятков лет, и я тоже аплодировала вместе со всеми и даже кричала что-то. Но тут предоставили слово мне, и язык мой моментально присох к гортани.
Не помню уж, что и говорила. Скорее мямлила, чем членораздельные слова произносила: о значении женского труда в колхозе, о самодисциплине, о варежках и носках, которые можно вязать ночью, при свете оджака. Под конец малость успокоилась
Мне хлопали ещё шумнее, чем дедушке Юсупу-ага. Он сам крепко бил ладонью о ладонь, и звук был такой, словно доской по доске бьёт. А я сидела вся красная, мокрая, как мышь, донельзя гордая своей первой «парламентской» речью. Казалось: все смотрят только на меня. Хотя смотрели, конечно, на выступающих, недостатка в которых не было — разговорился народ.
Самой последней попросила слово Найле. В эти дни тяжёлых испытаний, сказала она, каждый человек должен быть там, где от него самая большая польза для Родины. Я хороший врач, сказала Найле, могу спасать раненых на фронте и прошу поддержать заявление, которое я послала в военкомат.
Её слова были такой неожиданностью, что люди даже не аплодировали. Кемал-ага вышел и пожал Найле руку.
— Так и запишем: «Единогласно одобрено общим собранием жителей села Ходжакуммет», — торжественно объявил он.
А Тойли сидел бледный и головы от красного стола не поднимал.
— Зайдёшь домой? — спросила Айджемал после собрания.
Ночь была безлунная. Мы с трудом, держась друг за дружку, чтобы не упасть на ухабах, добрались до дома. Там я достала из сундучка мамины украшения и погрустила немножко, вспомнив прошлое. Айджемал принесла два массивных литых браслета с сердоликами и бирюзой.
— Отнеси сама, — попросила она, — мне рано на поле идти, не хочу от других сборщиц отставать.
Утром в сельсовете Кемал-ага велел мне вести строгий учёт сдаваемого и обязательно указывать фамилии тех, кто сдаёт.
— Там, возле крыльца, две здоровенные овечки привязаны, — сказала я. — И мешок стоит. По-моему, с шерстью.
— Большой начинает, меньшой продолжает, шалтай-болтай, — живо отозвался Пошчи-почтальон. — Пиши, Алма, в первой строчке: «Кемал Байрамов — две овцы».
— А шерсть?
— Шерсть от щедрот хозяйки моей, — сказал Кемал-ага. — Давай-ка выкидывай из этого железного сундука всю дребедень бумажную, освобождай место для ценностей.
— Держи мою ценность! — Пошчи-почтальон извлёк из своей сумки огромную, с лопату, как её только женщина носила, серебряную подвеску. — Вот! Во вторую строчку меня пиши!
— Смотри-ка, сдержал слово! — подивился председатель, пряча в усах усмешку. — Я думал, нипочём жена твоя не уступит, так и придёшь с пустыми руками.
— Не обижай, председатель! — воскликнул Пошчи. — Хоть эта рука и увечная, но домашнюю уздечку крепко держит. Да и на Кейик мою понапраслину
Люди шли один за другим, несли кто что одюжил — и ценное и так себе. Просунулся в дверь старый нелюдим Ата.
— Бе! И ты пришёл? — удивился Пошчи-почтальон.
— А что, запрещается? — огрызнулся старик.
— Да нет, заходи. Только почему с пустыми руками?
— Не с пустыми, не балабонь! Кто принимает? Ты, что ли, башлык? От меня — батман маша, два батмана джугары и овчинка каракульская. Иди, почта, покажу где, чтобы ты не сомневалась. «С пустыми рука-ами!..» Умник какой!
— Пойдём, погляжу, — согласился Пошчи, — а то от тебя всего ожидать можно.
Переругиваясь, они вышли. Я спросила:
— Маш и джугару тоже отправлять на фронт будем? Они же малокалорийные, питательной ценности не имеют. Писать их?
— Пиши, пиши, — сказал Кемал-ага, — всё пиши, потом разбираться будем, что калорийно, а что нет.
Вечером я решила ещё раз сходить домой — где-то должны были лежать мамины облигации, я сразу-то о них не вспомнила. А дома разразилась «буря». Свекровь махала руками и кричала, брызгая слюной:
— Сама развратница и Айджемал развращаешь! Не дам! Тебе в конторе разрешили работать, а ты почему пошла срамиться в собрание мужчин? Почему бесстыдно рот разинула перед людьми? Украшение женщины — скромность и молчаливость! Никакой твоей работы знать не знаю и знать не хочу! Или будешь дома сидеть, как пупок твой тут закопали, или вообще уходи на все четыре стороны! Иссяк колодец моего терпения! Даже если отец мой из могилы подымется, придёт просить за тебя, — откажу! Поэтому Кемалу не жалуйся…
— Чего она взбеленилась, как дурная овца? — спросила я у Айджемал, когда мы остались одни. — Неужто из-за того, что на собрании я выступила?
— Не только, — покачала головой Айджемал, смазывая свои кровоточащие пальцы курдючным салом, — я ведь, бессовестная, так и запамятовала попросить для неё лекарство у Найле! — Не только собрание. Браслетов ей моих жалко. Да и твои побрякушки она, видать, к своему добру присовокупила.
— Ты, что ли, сказала ей?
— А что? Не воровали мы, не на худое дело отдали. Тут ещё Патьма-эдже приходила, болтала вздор о тебе и Тойли. Мол, вечером вдвоём сидите в школе, лампы не зажигая.
— Керосин кончился, потому и не зажигаем, — сказала я.
— Моё дело маленькое, — отмахнулась Айджемал, — а только и вы поаккуратнее бы как-нибудь…
— Да ты что! — возмутилась я, не сразу постигнув суть сказанного. — Как ты могла подумать?.. Как у тебя язык повернулся вымолвить такое?.. Да я…
Она равнодушно пожала плечами.
— Если вины нет, зачем кричишь? Я не свекровь, мне доказывать ничего не надо, сама грешна…
— Что же прикажете делать? — спросила я. — Где выход?