Скандал в семействе Уопшотов
Шрифт:
– Si [да (итал.)], - устало сказала женщина, - моя не говорит английский.
Как только они сели, она вынула из коричневого бумажного мешка бутылку с лекарством и протянула ее сыну. Мальчик не хотел принимать лекарство. Он прикрыл рот рукой и повернулся к Камерону.
– Si deve, si deve [нужно, нужно (итал.)], - уговаривала мать.
– No, mamma, no, mamma [нет, мама, нет, мама (итал.)], - упрашивал мальчик, но она заставила его выпить.
Несколько капель лекарства пролились на одежду мальчика и распространяли отвратительный сернистый запах. Стюардесса закрыла дверь салона, и пилот объявил по-итальянски, а затем по-английски, что высота облачности нулевая и что они не получили разрешения на взлет, но ожидается, что туман, nebbia, скоро рассеется.
У Камерона затекли ноги, и, чтобы отвлечься от неприятной обстановки, он стал думать о Лючане. Он подробно вспоминал все части ее тела, все черты лица, словно описывал их кому-нибудь из знакомых. Он пояснял, что, будучи уроженкой Тосканы,
Это омерзительное происшествие начисто покончило с эротическими грезами Камерона. Приступ тошноты у мальчика мгновенно охладил пыл сладострастных мечтаний. Камерон помог стюардессе вытереть бумажными полотенцами свой забрызганный костюм и вежливо ответил на извинения матери. Он снова был самим собой, рассудительным, властным, высокоинтеллигентным человеком. Затем пилот объявил на двух языках, что разрешения на взлет не дают и самолет пока уведут в ангар. Высота облачности все еще была нулевая, но в течение часа ожидалась перемена ветра и прояснение.
Самолет поставили в ангар, где не на что было смотреть. Некоторые пассажиры вытянули ноги в проход. Никто не жаловался, разве только в шутку, и большинство говорило по-итальянски. Камерон закрыл глаза и попытался заснуть, но Лючана своей легкой походкой опять шагнула в его мечты. Он уговаривал ее уйти, оставить его в покое, но она лишь смеялась и снимала с себя одежду. Он открыл глаза, чтобы окружающая обстановка отрезвила его. Грудной ребенок плакал. Стюардесса принесла ребенку соску, а командир экипажа объявил, что туман сплошной. Через несколько минут их отвезут в нью-йоркскую гостиницу, и там они будут ждать, пока небо прояснится. Там их бесплатно накормят за счет авиакомпании; рейс намечается на четыре часа дня.
Доктор тяжело вздохнул. Почему их не могут поместить в гостиницу "Интернациональ"?
– спросил он стюардессу. Та объяснила, что ни один самолет не поднялся в воздух и гостиницы в аэропорту переполнены. В ангар въехал автобус, и все покорно сели в него и вернулись в город, где их поместили в захудалую, явно третьеразрядную гостиницу. Около полудня Камерон зашел в бар и заказал выпивку и ленч.
– Вы с рейса номер семь?
– спросила официантка.
Он ответил утвердительно.
– Извините, - сказала она, - но пассажиров с седьмого рейса кормят в столовой, где им подают plat du jour [дежурное блюдо (фр.)].
– Я заплачу за ленч, - сказал Камерон.
– И принесите мне, пожалуйста, выпить.
– Бесплатная подача коктейлей не распространяется на пассажиров туристского класса, - сказала официантка.
– Я заплачу за выпивку и заплачу за ленч.
– В этом не будет необходимости, - сказала официантка, - если вы только перейдете в другой зал.
– Неужели, по-вашему, я похож на человека, который не в состоянии заплатить за ленч?
– спросил Камерон.
– Я только стараюсь объяснить вам, что авиакомпания должна оплатить ваше питание.
– Я понял, - сказал Камерон.
– Теперь принесите мне, пожалуйста, то, что я заказал.
После ленча он сидел в номере гостиницы и смотрел по телевизору какой-то спектакль, а в четыре часа позвонил и попросил принести ему бутылку виски. В шесть часов позвонили с аэродрома и сообщили, что вылет назначен на полночь и что к восьми часам к гостинице будет подан автобус. Камерон поужинал неподалеку в ресторане и присоединился к остальным пассажирам, которых уже начал ненавидеть. В половине двенадцатого они заняли свои места в самолете и поднялись в воздух в назначенное время; но самолет был старый и очень шумный и летел так низко, что Камерон мог ясно различить огни Нантакета, когда самолет шел над островом. Бутылку виски он взял с собой и потягивал из нее до тех пор, пока не заснул. Во сне его снова преследовали мучительные видения Лючаны. Когда он проснулся, уже рассветало и самолет снижался, но не в Риме, а в Шанноне, где пришлось сделать непредвиденную посадку для ремонта двигателей. Из Шаннона Камерон послал Лючане телеграмму, но прерванный рейс был возобновлен только в пять часов дня, и самолет
Бар и ресторан в аэропорту были закрыты. Камерон позвонил Лючане по телефону. Она, конечно, еще спала и разозлилась, что ее разбудили. Телеграммы она не получила. Увидеться с ним она сможет только вечером. Встретится с ним в ресторане Квинтереллы в восемь часов. Камерон умолял ее дать ему возможность увидеться с ней раньше - разрешить ему прийти к ней сейчас же.
– Пожалуйста, дорогая, пожалуйста, - жалобно просил он.
Лючана повесила трубку. Он поехал на такси в Рим в снял номер в гостинице "Эдем". Было еще раннее утро, и люди на улицах, одетые по-рабочему, спешили, как жарким утром спешат на работу люди во всем мире. Камерон принял душ и лег в постель, чтобы отдохнуть, томясь по Лючане и проклиная ее; однако злость отнюдь не уменьшила его желания, и он испытывал адские муки. О, в дождь и ветер держать в своих объятиях желанную возлюбленную!
Предстояло как-то убить день. Камерон никогда не видел Сикстинской капеллы, да и всех других достопримечательностей города и подумал, не заняться ли ему их осмотром. Возможно, голова у него от этого прояснится. Он оделся и, выйдя на улицу, стал искать какой-нибудь из тех знаменитых музеев или соборов, о которых так много слышал. Вскоре он очутился на площади, где стояли три церкви - с виду старинные. Двери первой и второй были заперты, но третья церковь была открыта, и он вошел в темное помещение, где сильно пахло пряностями. На передней скамейке сидели четыре женщины, и священник в грязном стихаре служил мессу. Камерон огляделся в надежде увидеть сокровища искусства, но крыша над часовней справа от него, по-видимому, протекала, и роспись там, которая, вероятно, была прекрасной и ценной, на самом деле облупилась и покрылась пятнами от сырости, как стена в меблированной комнате. Следующая часовня была расписана фигурами голых мужчин, дующих в трубы, а еще в следующей было так темно, что ничего нельзя было разглядеть. Там висело объявление на английском языке, гласившее, что если опустить в отверстие монету в десять лир, то зажжется свет; Камерон так и сделал, и перед ним предстало большое изображение окровавленного человека в смертных муках, распятого вниз головой. Камерон никогда не любил напоминаний о том, как его плоть восприимчива к боли, и быстро вышел из церкви на залитую ослепительным светом знойную площадь. Там было кафе с тентом; он сел за столик и выпил кампари. Молодая женщина, переходившая улицу, напомнила ему Лючану, но, если даже она и была проституткой, он жаждал не ее, а Лючану. Лючана была проституткой, но это была его проститутка, и в его отношении к ней где-то под грубостью неистовых желаний таилась трогательная романтика. Лючана, думал он, из тех женщин, которые даже туфли надевают так, словно от этого зависят судьбы мира.
О, в дождь и ветер держать в своих объятиях желанную возлюбленную! Почему жизнь так немилосердно мучает его, почему кажется непристойным то, что для него - единственная стоящая реальность? Он думал о квантовой теории, о постоянной Митлдорфа, об открытии гелия в тетрасфере, но это не имело отношения к его тоске. Неужели все мы безжалостно втиснуты во время, бесчувственные, тупые, тщеславные, глухие к зовам любви и рассудка, лишенные способности к размышлению и к самооценке? Неужели пробил его час и единственным напоминанием о его интеллекте, о прежней несокрушимой стойкости был запах рвоты? На своем веку он видел, как работавшие с ним ученые светила сходили с орбиты в погрязали в непроходимой глупости и тщеславии, претендовали на открытия, которых не совершали, заменяли полезных людей подхалимами, выставляли свои кандидатуры в конгресс, направляли петиции и разоблачали воображаемые вражеские козни во всем мире. Он и теперь не меньше прежнего уважал чистоту и благопристойность, но, казалось, теперь был как будто бы хуже вооружен, для того чтобы осуществлять это уважение на практике. Его мысли носили отвратительно грубый, порнографический характер. Он словно видел некий образ самого себя, далекий и существующий отдельно от него, вроде изображения на киноэкране, - образ человека, всеми отринутого и безнадежно погибшего, занятого под дождем на глухих улицах незнакомого города каким-то делом, которое грозит ему самоуничтожением. Где были его добродетели, его выдающийся ум, его здравый смысл? Когда-то я был неплохим человеком, с грустью подумал Камерон. Он страдальчески закрыл глаза и в кинокадрах, безостановочно мелькавших под тонкой кожей его век, увидел самого себя, идущего, спотыкаясь, по мокрой булыжной мостовой под старомодными уличными фонарями, падающего все ниже, ниже, ниже, некогда трудившегося на благо человечества, а теперь погрязшего в глупости, отличавшегося когда-то высокой интеллектуальностью, а теперь ставшего таким примитивным. Тут его стал мучить противный дурацкий валик, который вращается не то в голове, не то в душе и на котором записаны старинные псалмы и танцевальные мелодии, музыкальная свалка, где скапливаются и гниют в своем бесконечном идиотизме повторяющиеся по первому зову туристские песни, песни из рекламных радиопередач, марши и фокстроты с их пустенькими стихами и пошлыми мелодиями, в полной сохранности сидящими в памяти. "Я запел ипподромный блюз" - звучало в этом отделе его мозга. Эту мелодию Камерон слышал лет сорок назад на дребезжащем граммофоне, и все же он не мог от нее отделаться: