Сказание о флотоводце
Шрифт:
– Измаил сдан русским, спасся только я один, и я прошу султана помиловать меня. Я - не худший воин его войска, хоть и остался жив, - тихо говорит писцу янычар, теребя серебряную рукоятку своей сабли.
Писец слушал, посапывая, гусиное перо стрекотало в его руке, гладкая, похожая на веленевую бумага покрылась кривыми убористыми строчками. Наконец он прочитал:
– "Султану Оттоманской империи и наместнику аллаха на Востоке. К ногам твоим склоняется янычар Нура из Салоник, служивший тебе верноподданно в армии славного паши Адойзл-Ахмета, никогда не боявшийся смерти, но устрашенный твоим обещанием повесить каждого солдата, который останется жив в случае падения Измаила. Государь, я один бежал оттуда, я не слабейший в твоем войске, наоборот, я вырвался от русских, когда они накинулись на меня сзади".
– Очень хорошо, - говорил Ибрагим, протягивая ноги на тюфяке, - хорошо пишешь. Младенец ищет зыбку, нищий - дверь, воин - справедливость. Добавь, что хочу вернуться в деревню.
– Тебя повесят, янычар, - сказал писец, не отрываясь от работы.
– Не заметил ли ты, по крайней мере, сколько русских погибло и наполнились ли их кровью крепостные рвы? Давай я напишу об этом.
– Русские атаковали нас ночью, - оправдывался Ибрагим, - у них очень хороший генерал - Топал-паша.
Теперь, после разговора со стариками и женой, ему вдруг надоело хвастаться и захотелось говорить правду. Он устало глядел на писца и думал о русском генерале Топал-паше. Слухи о простоте этого генерала пленили его, он думал о том, как Топал наша ест кашу вместе с солдатами из одного котла, и образ генерала теперь сливался в его представлении с Юлией, со стариками, с простой и справедливой жизнью, которую он научился понимать и ценить в эти последние дни. И еще он думал о том, что русские не могли не взять Измаила, если их генерал спит вместе с ними и вместе с ними курит табак, и что хорошо бы такого пашу янычарам...
Он видел его в сражении издали: Топал-паша был на простой казачьей лошади. Где-то потеряв шапку и, очевидно, забыв о ней, Топал-паша спокойно объезжал войска, без суеты командовал и, как передавали Ибрагиму, строго приказывал щадить стариков и женщин. "
Писец ушел с железным ключом и бумагой в руке, и спустя несколько минут Ибрагима позвали в соседнюю комнату, Генерал, женоподобный, бледный, с болезненной грацией движений, матово-седой, большее похожий на перса,
чем на турка, заговорил с ним. Генерал был в пикейном кафтане, в мягких туфлях, ласковая грусть светилась в его по-женски прищуренных глазах.
– Расскажи, янычар, как это случилось, что наши сдали крепость? Ты единственный свидетель этого бесчестия.- Казалось, генерал говорил сам с собой и уже заранее отвергал всякое суждение со стороны.-Знаешь ли ты, янычар, почему триста орудий, шестиверстные стены и тридцатипятитысячная армия не остановили русских? Слыхал ли ты, в мире нет крепости сильнее Измаила? Что ты скажешь, янычар, теперь, когда Суворов убит у Измаила, а крепость снова переходит к нам?
И, гордясь тем, что генерал расспрашивает его, янычара, с которым раньше не беседовал никто выше ефрейтора, Ибрагим отважился рассказать правду.
– Русский паша жив,-заговорил он.-Суворов,-Топал-паша, ездит на простом коне, и он очень страшный, потому что никогда не сердится... Пленный солдат рассказывал: их паша вместе с ними обедает, вместе спит, письма солдатам пишет. Когда другой русский паша на Измаил шел, толстый паша с бриллиантовой саблей, янычары меньше боялись, а когда Топал-паша строил против нас деревянный Измаил поменьше и на него водил своих солдат, многие из нас испугались. Пленный солдат рассказывает: Топал-паша турок знает, над турками смеется. Крику у нас, турок, говорит, много, а в атаку надо ходить молча...
Генерал все больше щурил глаза, лукавая ласка чудилась Ибрагиму в его глазах, тревожила неизвестность: доволен ли его рассказом генерал или недоволен и помилует ли его?
– Суворов убит, янычар, запомни, у русских воюет другой Суворов, оборвал его генерал и сразу показался Ибрагиму обыкновенным: грубым, давно знакомым ему офицером-миралоем.
– Запомни, - повторил генерал.
– Сядешь в каталажку и будешь ждать решения султана. Иди.
И по уходе янычара генерал приписал на его прошении султану: "Топал-паша - дурман для наших солдат. Этот янычар все видел и должен умереть".
Каталажкой у турок служит любое обжитое место, пригодное для временного ареста. Этим местом может быть и пчельня в саду и чулан аптекаря. Янычара отвели в теплый и пустой склад губернаторского управления.
Сидя в обитом клеенкой подвале с кофейным запахом, Ибрагим тщетно старался угадать, зачем его вызывал генерал и зачем посадил сюда, даже не обругав. До Ибрагима доносился шум улицы, стук колес, крики разносчиком. В подвале по-особенному ясно и вместе с тем отдаленно была ощутима жизнь города, словно вся переданная в отзвуках гулких сводов складских коридоров. Прислушиваясь к шуму, Ибрагим уловил пение муэдзинов и вопли молящихся. Люди кричали: "Кяфиры в Измаиле!", подходили к зданию и, вероятно, требовали, чтобы к ним вышел генерал. тот, похожий на женщину.
Ослепительно белый свет мягко падал из низкого окна, успокаивал, а когда близко от склада, загораживая окно, проезжала карета, минутные сумерки и близость людей лихорадочно взбадривали Ибрагима. Он соглашался с Юлией, что лучше ему быть феллахом, а не блистать в янычарах, и недоуменно глядел на ярко-красный пояс, на уродливо длинные руки свои, приноровленные к тому, чтобы лазить по мачтам и душить гребцов на корсарском корабле. Он впервые подумал о том, что жизнь непонятна, и что-то мучительно праздное почудилось ему в ней: оттого ли, что сейчас был вынужден к бездействию, или от пустоты кругом. Пожалуй, теперь он готов был слушать улемов и соглашаться с ними в том, что долго жил в чаду, в опьянении и хвастовстве, жил безусым военным баловнем, над которым сам же смеялся. И никогда в мыслях он нe был так нежен к Юлии, к деревенским старикам, как сейчас, и так правдив с самим собою. Он уснул к рассвету. сидя на корточках, а проснувшись, увидел вчерашнего писца, глядевшего куда-то в угол.
– Султан не разрешает тебе жить, янычар, ты будешь повешен сегодня. Хочешь ли повидать родных?
И он тихо ответил:
– Нет, уходи.
– А душой кричал: "Только бы никого не видеть, кончит жизнь сразу, как в атаке!" И опять строптивая янычарская гордость возмутилась в нем. Он представил себе, что идет в смертный поход, и стал начищать рукавом медные пуговицы кафтана и расправлять складки шаровар, напевая:
Янычар на воде не тонет,
Янычар в огне не горит...
Все эти последние часы он старался уверить себя в том, что султан прав, - он, Ибрагим, должен умереть, только зачем его вешать? Разве нельзя дать ему яд или позволить броситься па кинжал, рукояткой воткнутый в стену? Думая о лишении себя жизни, он не слышал, как остановилась карета, как спустился к нему конвой. И уже в карете, глядя и слюдяное окошко на стражника, державшего перед собой кинжал, как свечу, он заметил, что город сегодня беспокойнее, чем вчера, когда он приехал. На заснеженных улицах толпы, плачут женщины в черных покрывалах, их плечи дрожат, улемы бродят, как в день курбан-байрама. Не хватало лишь черных лошадей в бархатных попонах, с голубкой на холке, и сшитых вместе зеленых и черных знамен, сегодня не день десятого мухарема. Ибрагим понял, что город плачет об Измаиле и клянет его, янычара, бежавшего от своей судьбы, и он, только что примиренный с ней, теперь озлобился на людей и отверг свою вину перед ними.