Сказание о Маман-бие
Шрифт:
Маман склонился над стариком, ласково погладил его лежащую в пыли круглую голову, и, пока поднимал на ноги, пронеслись перед внутренним оком Мамана губительные распри между кунградом и ябы, вспомнил он, как убил в сердцах Жандос-бия, Аллаяра, как в страстном раскаянии потом кусал свои пальцы… И словно смягчилось что-то, потеплело в груди Мамана… Он отступил назад. Старик суетливо побежал к Есенгельды:
— Проси, Есенгельды-сынок, прощения у большого бия. Не спорь с ним. От вашей ссоры дети наши заплачут. Скажи ему: прости, мол, большой бий!
— Пусть прощает… — жалобно всхлипнул Есенгельды.
Глухой, плачущий голос противника задел Маман-бия больнее пули. Стремительно обернувшись к Есенгельды,
— Эй ты. черная кость! Почему прощения просишь? Голова у Есенгельды была опущена, невнятное его
бормотание доносилось глухо, будто из-под воды. Никто, кроме Маман-бия, и не разобрал, что он там гнусавил, хотя изо всех сил тянулись, чтобы услышать и понять.
— Помню, Есенгельды-бий, все твои добрые дела у меня на памяти, — громко ответил Маман. — И когда перекочевали мы сюда, неплохим соседом ты нам показался. И то, что ты признался, что коня моего приказал убить, — мужественный твой поступок. Однако за эти твои большие и малые заслуги никто тебе челом бить не обязан. Ты тоже вожак народа. А вожак — раб народа. Заноситься перед людьми ему негоже. К народу надо с открытой душой идти, с бескорыстной заботой. А ты о ком позаботился, когда против ветра не плевал и против течения не плавал? Боюсь, не о своей ли ты шкуре печешься! Джигиты… развяжите этого труса, посадите на коня, пусть бежит на все четыре стороны!
Слова не молвив, сел Есенгельды на своего скакуна, отпустили с ним и его людей. Прибывшие в торжественном строю, с важной осанкой и победными кликами, четыре всадника ехали теперь опустив головы, гуськом, словно с похорон дорогого сородича. Стремянный бия подстегнул свою лошадь и выехал в затылок хозяину.
— Бий-ага, а если народ услышит о сегодняшней неприятности, не бросит ли это тень на ваше лицо?
— И что ты вертишься, скачешь, как шалая коза? Я, как всегда, был верен своему слову, плюнул по ветру. А Маман, видишь ли, черной костью меня обозвал! Услышал, что батюшка мой Байкошкар-бий из-за ковра погиб, и хочет этим мое лицо замарать. А мне-то что! Я, если хотите знать, вовсе и не сын этому Байкошкару: я сын знатного бия Жангельды, а он, бедный, в год великого разорения — актабан шубарынды — пал смертью праведника, вот Байкошкар-бий и взял меня на воспитание. А коли посмотреть в корень-то, у кого из нас все предки порядочные? У Султанбая тоже настоящий отец вовсе не Жандос-бий, говорят, а какой-то Ха-тыкельды. Кто тут после года великого разорения разберет? Старики от нас, детей, все скрывали, чтобы мы, их потомки, не горевали да друг друга не унижали. Мне об этом одна древняя старуха рассказывала, когда мы сюда из Туркестана кочевали… Ну, да пусть все это останется между нами. Меня теперь другое беспокоит: что с нашим несчастным народом делать? Верят люди в Маман-бия, как в самого бога. Сколько он их подводил, — все забыли. Ну, и пусть Маман народонаселение умножает, коли сможет. И вы тоже ему помогите. А я другое дело: во мне кунградская кровь течет, я им не какой-нибудь ябы. Вы еще увидите, как я сорву маску с бесстыжего Маманова лица. Будь я проклят, если его бродяжничать не заставлю! Вот скажу Мухаммед Амин-инаху… — И, прервав свою речь, приказал: — Гоните быстрее!
Всадники съехались, построились попарно и, с треском ломая сухие камыши, поскакали.
Когда они спешились у белой юрты Есенгельды, навстречу им вышла байбише и сказала, что богатый северный бий прислал нарочного, просит Есенгельды-бия пожаловать к нему — нарекать имя младенцу. Не застав хозяина, гонец только что уехал.
Даже не заглянув в дом, Есенгельды снова сел на коня:
— По коням, джигиты! Отдохнем у Султан-бия!
…А на пшеничном поле толпа у тургангиля все еще не расходится. Так же неподвижно лежит связанная Абадан и над ней свисает петля, сделанная
— Ну, Есенгельды-бий, видно, теперь призадумался, не будет, может, нашему делу перечить, — Маман-бий многозначительно глянул на петлю.
Услышав в его голосе признаки неуверенности, — видно, был он смущен, что сам первый нарушил свой указ, отпустив Есенгельды-бия живым, — народ зашевелился. Люди оправлялись от испуга, успокаивались, облегченно полной грудью дышали; жизнь, земля, небо, солнце над головой — все обретало свои обычные краски.
Бий, почувствовав, что люди приметили его минутную слабость, расправил плечи, голос его окреп:
— А ну-ка, женщины, невесты, затеявшие тяжбу с женихами! Вам даю первое слово: любого из этих джигитов берите себе в мужья!
Женщины застеснялись. Отворачиваясь, прикрываясь платками, проводили пальцем черту по лицу в знак смущения, подталкивая друг друга, топтались на месте. Одна из них, с тонким лицом, с играющими черными глазами, дрожа выступила вперед. Она заговорила, чуть приподняв платок, звонким, срывающимся от обиды голосом:
— Если бы женщина могла рассказать, что у нее на душе, бий-ага, и если бы желание ее исполнилось, то Абадан-aпa не лежала бы здесь связанная. Делайте что хотите сами!
Маман-бий расправил усы и, хмурый, повернулся к джигитам:
— Ваша очередь!
Пучеглазый костлявый парень, что ходил всегда следом за Бектемиром, уже давно выдвинулся вперед и, не сводя глаз, смотрел в лицо говорящей, готовый заявить о своих правах. Теперь его час настал.
— Бий-ага! Я люблю вот ее, что сейчас говорила!
— Я согласна, — сказала женщина с тонким лицом и, не ожидая приглашения, медленно, словно вытягивая ноги из трясины, отошла от товарок.
— Радуюсь смелости женщин! — сказал Маман. — Сын не будет отважным, если мать робкая. Пусть дети ваши растут здоровыми и сильными, пусть множится ваша семья и достаток.
— Ну-ка, Нурабулла, а ты что скажешь? Нурабулла смущенно топтался на своих тяжелых
толстых ногах, осторожно и робко всматривался в лицо лежащей на земле Абадан. Теперь он в упор глянул в глаза Маману, — «эта пусть будет моя», — ожидал благословения. Но как только дано было слово Нурабулле, в толпе встрепенулась невзрачная, косенькая женщина с преждевременно увядшим лицом и с робкой надеждой во взгляде. Бий почувствовал ее волнение, подошел к ней, взял за руку и подвел к Нурабулле.
— Возьми и эту. Если твоя Абадан не захочет рожать, от этой пойдут у тебя дети… Будьте счастливы, пусть множится ваше потомство.
Кровь бросилась в лицо дурнушки, на глазах начала она расцветать, молодеть, — видно, исполнилось ее заветное желание. Бий неприметно ухмыльнулся в усы и с грозным видом обратился к джигитам:
— Бектемир, отойди назад… Ну-ка ты скажи, — он давал очередь худенькому босому пареньку.
— Я вот ту… в белом платке…
— Будьте счастливы, пусть множатся ваши потомки! А теперь, Бекмурат, ты!
До вечера под грозной сенью турангиля — любят не любят — продолжался брачный обряд вдов со вдовцами, холостяков со вдовами.
В сумерках Маман-бий возвращался домой вместе с приунывшим Бектемиром…
— На свете еще много вдов осталось, Бектемир, — сказал он, положив ему на плечо свою большую тяжелую руку, — на твою долю хватит. А пока ты мне нужен холостяком. Кстати, почему вы явились на поле с палками?
— А мы зашли к вам домой, хотели сказать, что указ ваш донесли до всех аулов. А там, видим, Есенгельды-бий с вашей женой разговаривает — странные какие-то слова ей говорит, и что, мол, раз вас нет, то он со своими людьми уходит вас искать. Ну, а мы за ними следом…