Сказание о Маман-бие
Шрифт:
Хелует-шейх спешно отбыл домой и вызвал дома большой шум, ибо тархан не платил никаких податей, а в прежнее, не столь уж давнее время считался к тому же несудим. Шум этот был Неплюеву надобен. Так он давал понять всем, а паче всех хану Абулхаиру, как надлежит восприять возвращение из России Маман-бия.
Вместе с тем Неплюев снарядил и послал к каракалпакам с добрым известием знающего по-татарски унтер-офицера, казачьего урядника Филата Гордеева и старого их знакомца Мансура Дельного, присовокупив для подарка старшинам несколько портищ сукна. Гордеев
Докладывали посланцы, впрочем, разно. Гордеев усмотрел в аулах радость неподдельную и любезность. Мансур добавлял упрямо: но и страх, да не тот, обычный, к коему издавна привыкли, а некий новый, совсем слепой, когда жить страшней, чем помереть, когда люди ходят по отчей земле с приглядкой да вприскочку, как будто она обжигает им ноги и грозит разверзнуться, — не этого ли добивался Абулхаир?
— Может стать вполне, — сказал Неплюев.
Не миновали Гордеев и Мансур Гаип-хана в его ауле. Сего господина они бранили оба дружно. Похоже на то, что Гаип-хан задумал не платить более податей Абулхаиру-хану, поскольку Маман добился своего…
Неплюев поморщился, щелкнул досадливо пальцами.
— Глупость! Чрез-вы-чайно опасная, если не роковая… Еще при государыне Анне Иоанновне мы согласились насчет каракалпаков: в подданство их принимаем, податей с них не берем. Все поборы остаются в казне Абулхаира. Понимаете, зачем такая-то юрисдикция?.. Что же, у ихнего Гаип-хана две головы не плечах?
— Он не ихний, пришлый, — сказал Мансур Дельный. — Ставленник Абулхаир-хана.
— Даже так… Вероломство — поистине у одних болезнь, у других — страсть. Неужто, однако, он посмеет? И некому его остепенить?
Гордеев и Мансур молчали. В словах Неплюева был скрытый упрек: как не вмешались, не одернули? Но на это они не имели полномочий и уменьем подобным не обладали в достатке. Тут надо бы Дмитрия Алексеевича Гладышева…
Весной, да и летом, все же выпадало время, когда казалось, что не слышно в народе привычных воплей и стонов: излупили до крови… обобрали до нитки… убили до смерти… Шла страда, впрягались в работу и сироты, и бродяги, а богачи и бездельники меньше таскались по гостям. И пусть обманчивы были это шаткое замиренье, неверный этот покой, — люди хотели обманываться.
Между тем распри текли своим чередом, как река подо льдом. В спорах неизменно и началом, и серединой, и концом был Маман.
— Вот вернется Маман-бий…
Но в эти слова каждый вкладывал свое: кто упованье и утешенье, а кто угрозу; кто любовь и ласку, а кто злую насмешку.
И к осени, особо к зиме, когда пришли с севера добрые вести, стало не лучше, а хуже. Тарханство Хелует-шейха подлило масла в огонь, как ни странно; это была честь не одному человеку, не одному роду, и однако же…
Мурат-шейх, встретив сына-тархана, раздумался — не отпустить ли вожжи: нукеров не готовить, доброхотов отослать по домам, чтобы не дразнить гусей, делу Маманову не помешать.
Кунградские
— Ежели старый баран не ведет путем отару, а то и становится поперек пути, нет хуже такого помешательства, — бубнил самый бойкий из домашних умников — Байкошкар-бий.
— Ежели всю жизнь мечтаешь украсть и нет у тебя выше мечты, не заметишь, как обкрадешь самого себя, утащишь из собственного загона! — отвечал Рыскул-бий.
Но чувствовал и знал он, что словесной перепалкой дело не кончится.
Снова стал забирать волю ловкий сынок Байкошкар-бия Есенгельды. В отсутствие Мамана он был заметней всех среди молодых. Но Рыскул-бий уж и не знал, радоваться ли этому. Глядя на багровый закат с желтым бельмом солнца, он думал:
«Утопает наше светило в крови междоусобицы…»
Правда, удар, самый первый, был неожиданный.
Явились в аул Рыскул-бия трое всадников; старший из них был рябой, вислоусый, из тех тузов, которые растут не столько вверх, сколько вширь. Подойдя утиной походкой, с нагайкой, висящей на мизинце, он подал руку Рыскул-бию и еще кое-кому из близко стоящих. Двое других тоже подали руки в точности тем же, кому рябой.
— Хан кунградский! Мы к вам от хана Абулхаи-ра, — сказал с форсом рябой, а бии дружно закрякали, ибо Рыскул-бий был назван ханом.
Гостей, разумеется, приняли чин чином, скрывая свои нелады. Рыскул-бий уселся ниже всех, едва ли не у самой двери, чтобы оказать честь всем прочим. За любезной беседой не разобрать было, скалится человек по-лисьи или же готов лизнуть по-собачьи. Говорили об урожае, о скоте, о погоде, ибо неприлично приступаться к гостям с вопросами о деле в день их прибытия. Гости же сколько ни заговаривали, всё — об Абулхаир-хане, о его величии, признанном не только в Малом жузе, но и в Среднем и в Большом, а также во всем многоликом Хорезме. Недаром и русские хана величают… Так говорили гости, и это была фальшь, как и то, что Рыскул-бий — хан кунградский. Не было единства вокруг хана истинного, как и вокруг названого. Но гости и хозяева горячо соглашались друг с другом, в особенности когда фальшивили.
И только ночью, когда кунградские бии разошлись спать, рябой заметил хозяину, нервно ощупывая свои усы, словно проверяя, на месте ли они:
— Что же не спросите, каким ветром нас сюда занесло?
— Я не спешу проводить вас из дома.
— Разве грех — торопиться услышать волю великого хана?
Затем рябой принялся говорить намеками, словно бы о чем-то секретном, но и — само собой разумеющемся.
Долго рябой разливался соловьем, хваля кунградцев, называя их род не иначе как старейшим. Рассеяны они, подобно чистопородным коням в разных табунах, — среди казахов, среди узбеков. Собрать бы их вместе, в одну страну Кунградскую во главе с ханом кунград-ским; в той стране все иные-прочие, и мангытцы, и ке-негесцы, и жалаиры, мигом стали бы кунградцами.