Сказание о Маман-бие
Шрифт:
Горела каракалпакская юрта день и ночь. Селенья пустели, в них оставались лишь спящие мертвым сном. На дорогах и в чистом поле все чаще попадались не воины, а беженцы и погорельцы, дети и старики, и слышались не боевые кличи, а слезный стон. Враг угонял скот, утаскивал девок и молодух, самолучший живой товар.
Беда бьет, беда учит. Избасар-богатырь в одну ночь собрал своих джигитов, распущенных накануне по домам. Главы родов сажали на коней всех, кто надел шапку, стало быть, мужчин, вели воевать и тех, кто умел донести ложку ко рту, то бишь детей. Кто с топором, кто
Каракалпаки дрались отчаянно, всеми четырьмя лапами, как камышовая кошка, брошенная на спину. Нашлись среди них силачи, сыскались искусники драться. Но их было мало, и худо они были вооружены. Недоставало толкового военачальника.
Повсюду в разбитых, сожженных зимовках, в толпах гонимых, между дерущихся джигитов видели Мурат-шейха на его приметном коне. Полы его желтого халата развевались как крылья, кончик чалмы торчал на голове, как шишак на шлеме. Он был никудышным полководцем и потому то и дело становился рядовым воином. Но горячее его слово звало по-прежнему.
— Братья мои, соотечественники… не уставайте! Бей копьем, вали с коня! Нет копья — кидай камень. Не стой сложа руки…
Там, где появлялся шейх, люди преображались, их становилось словно больше. А он, полный боли за свое людское стадо и мучительной вины перед народом, утешался тем, что бил себя по щекам, отпуская самому себе пощечины.
Его спрашивали: за ч т о? И на сей раз он не осмеливался ответить от имени аллаха, как отвечал всю жизнь. Он сам вопрошал бога с кощунственным упреком: если погиб Маман, за что же такая тяжкая, наигорчайшая кара?
Не столь пугала сила врага, сколь устрашала собственная слабость. Когда кони несут, не удержать вожжей в руках…
В разоренном до неузнаваемости ауле шейх увидел, как шестеро джигитов гнались за тремя вражескими нукерами. Впереди догорала юрта, и эти трое пустились в огонь, рассчитывая перескочить через него. Однако следом за огненной ступенью оказалась обрушенная землянка, и нукеры, один за другим, перекувыркнулись вместе с лошадьми, разроняв оружие. Шестеро кинулись их добивать.
Подъехав, Мурат-шейх узнал в старшем из джигитов Есенгельды. Подивился тому, что все его люди — без царапины, и подумал, что это, наверно, искусство: когда врагов туча, суметь остаться вшестером против троих.
Есенгельды хвастливо подбоченился:
— Отец, желаете узнать новость? Говори, сын мой, покороче.
Убил я тупоголового. Собственной рукой.
— Что ты сказал?
— Ничего особенного. Я пролил кровь Гаип-хана.
— Не поверю!
— Правда, правда, шейх-отец. Мы видели, — загалдели джигиты Есенгельды.
Шейх затрясся в бессильном гневе. Гаип-хан был ничтожеством, но он был хан! Судить хана, казнить хана… Шейху это не дано. Это ли не самое греховное из всех непослушаний?
Ты, щенок… хватаешь за полы, когда враг держит за шиворот? Губишь нас всех. Обезглавил народ… Потомок невежды! И ты еще смеешь ломаться передо мной? Прочь поди, прочь.
Что еще можно было сделать с такой коварной тварью в лихую пору? Только прогнать. И опасаться подвоха, укуса змеи.
Есенгельды отъехал с
Пустота, кругом пустота. Гаип-хан, конечно, дурак и более всех в ответе за эту войну, однако был властью; любая власть беспомощна перед судьбой, но люди без власти не живут… А взять умника Рыскул-бия; он повинен в междоусобице не меньше, чем Гаип-хан, однако был головой, — не зря ее оторвал от живого тела Абул-хаир… Чувствительно сейчас и то, что далеко от нас, к примеру, Убайдулла-бий, ушедший на чужбину с кровной обидой, но готовый вернуться, когда вернется Маман, который так непоправимо опаздывает…
В открытой степи Мурат-шейх увидел коня Давлет-бай-бия, оседланного, но без седока. За конем гонялся рослый неуклюжий нукер в треухе; конь не давался ему в руки.
Нукер, уже с военной добычей, приторочил к седлу порядочный вьюк. И на лице у молодца было написано: изловить бы еще этого красавчика скакуна — и можно домой, к бабам, со спокойной душой.
Шейха нукер видел, но не удостоил вниманием: старик важный, почему-то без свиты: конь под ним — чудо, да нам не по зубам, с ними, чалмоносными, лучше не вязаться, и того довольно, что от нас убегает, ан не убежит.
Кровь бросилась в голову Мурат-шейха, когда он узнал коня Давлетбай-бия. Сейдулла-аткосшы отстал; он, конечно, поблизости, держит за горло львиными лапами кого-нибудь покрепче. Шейх был один, но не колебался. На истоптанном снегу лежало ничком незахороненное тело с копьем в боку. Шейх в два приема выдернул копье и помчался за неуклюжим нукером. Живо догнал его и всадил ему тоже в бок копье с расстояния, равного тому промежутку, которое оставляется в доме между окном и дверью.
Нукер коротко вскрикнул, словно икнул, и повалился на землю. Послышался треск. Древко копья сломалось. Конь Давлетбай-бия остановился, заржал и побежал назад. А шейх уткнулся лицом в холку своего серого, сотрясаясь от одышки. Тут подоспел и Сейдулла.
Конь Давлетбай-бия привел их к несчастному своему хозяину. Лежал он в неглубокой яме под бугром, изрубленный мечом, но еще живой. Удар пришелся ему по затылку, рана страшная. Лицо и борода были в жирно-красной и черной крови, лишь сильно выпяченные уши Остались незапятнанные. Хотели поднять его, перевязать. Он захрипел в подтаявший под щекой снег:
— Не тронь, помру. — Потом добавил:-Ты ли, шейх мой? Не плачь, благослови на прощанье… Прозрел я перед встречей с господом. Будешь жив, шейх мой, учи народ слушать Мамана. Учи тому, чему учил его батыр… Прости меня.
Тут он поднялся на руках и встал на колени, словно на молитву, упершись бородой в грудь, в окровавленный мех полушубка. Сказал еще:
— Я пойду. Там свидимся. — И помер.
Мурат-шейх обронил скудную слезу. На большее не было сил. Учить народ… Слушать Мамана… Дал бы бог. А если и Мамана уже позвал господь? О небо, верни нам Мамана…
Дрожащей рукой шейх закрыл глаза Давлетбай-бию. Тяжко было расставаться с самыми дорогими, самыми близкими соотечественниками. Некогда и проводить их с честью.