Сказание о Маман-бие
Шрифт:
Душа, однако, была разломана. Сироты встретились как-то ночью. Они были нехороши — веселы. Думалось: шакалы визжат, гиены хохочут в темноте, в обезлюдевшем селенье. А это они — сироты. Не спят, пируют. Состязаются в мерзейшем сквернословии. Аманлык рассвирепел, сказал себе, что сейчас пришибет Кейлимжая, но руки у него опустились.
От них он узнал, что Акбидай похищена.
Не дожидаясь рассвета, Аманлык погнал усталого коня, добрался до своего аула, разыскал у едва живого очага едва живую Алмагуль и от нее услышал то же, что от сирот.
Закричал.
Разоренный дотла аул его не поразил. Эта боль уже как бы приелась. И не только мучительный страх за Акбидай сокрушал его душу. Он вез издалека весть, быть может еще горше — и для себя, и для Акбидай, для всех. Он изнемог, истерзался, неся эту весть в душе, точно чахоточный огонь. Вот она — его кровоточащая рана.
Мурат-шейх был в ауле. Заглянул мимоходом в свой порушенный дом и свалился с ног. Аманлык немедля пошел к нему. Шейх выслушал Аманлыка не дрогнув. Но, понятно, старик был убит.
Люди Айгара-бия, несравненного друга, искали след Мамана и наткнулись на два мертвых тела с рубцами от петель волосяных арканов на шее. Двое мужчин лежали, словно обнявшись по-братски. И было подозрение, что они и есть братья, сыновья Мурат-шейха, из посольства Маман-бия. Их плохо знали в лицо, они были затворниками. Но подозрение вот такое. Люди Айгара-бия просили прислать кого-либо — опознать убиенных. Трупы свежие. Смерть схватила их, казалось, сию минуту.
Других послов не нашли ни на том месте, ни поблизости, ни в отдалении.
Мамана? О господи, Мамана… Если бы нашелся малейший его след, разве Аманлык молчал бы, разве сидел бы так перед шейхом, понуро и потерянно, думая больше об Акбидай, чем о его сыновьях!
Мурат-шейх с неожиданной силой стал бить себя кулаком в грудь, говоря о том, какая же гнусная расправа была с его детьми: они обнялись, а их удавили. По каждой его щеке сползло по слезе.
Потом шейх сказал Аманлыку, что судьбой его жены он займется сам. Этого дела он так не оставит. А ему, Аманлыку, к сожалению, не сможет дать ничего, кроме благословения, ни свежего коня, ни людей в подмогу… Аманлык вскочил с горящими глазами. Он понял. Он готов!
— Благословите, шейх-отец.
— С богом, сын мой, друг Мамана. Если ты его найдешь, живого или мертвого…
— Живого! — поправил Аманлык.
— Народ тебя не забудет.
10
Война была недолгой, как землетрясение. Нукеры Абулхаира порушили все, что могли, взяли все, что хотели, и убрались. Кончилось нашествие. Но эхо не утихло: умирали тут и там раненые, захлебывались слезами дети, и те, и другие — без крова, без хлеба, одинаково беспомощные. Не сыскать было человека не ограбленного, не осиротевшего.
В разоренных селеньях, словно на подбор, — старость и младенчество. Женщин молодых будто вымело Глянешь: старуха, сгорбленная, хромая, в обносках, с бесцветным лицом; а это девка в самом соку. Она будет горбиться и хромать, пока не вернутся домой джигиты. Когда они вернутся? Вдруг не вернутся? Тогда ослепнет, оглохнет, онемеет
Из края в край расползалось опустошение. Казалось, дыбом вставала земля, — живые разбегались, перешагивая через мертвых… Давно ли кунградцы, которые по-сытей, злорадствовали, глядя на то, как переселяются в самое мирное время мангытцы, выжитые с родной земли? Пришла очередь вкусить этого зелья кунградцам, им первым, как будто бог их наказал. Но некому было злорадствовать.
Мурат-шейх вместе с женой и старшим сыном оплакивали своих двоих младших, когда ему сказали, что кунградцы уходят на юг. Старик был болен душой и телом, едва держался на ногах (чалма сбилась набок, как платок на голове женщины, которая поссорилась с мужем), но потребовал коня и поспешил на дорогу изгнания.
Скорбная страдная дорога. Жалкий скарб навьючен на последнего ишака или быка, а то и на корову, а нет, так и на теленка, но чаще — на собственную спину. Ведут за руку детей седовласые, согбенные, с узелками на поясе, опираясь на палку, незримо навьюченные грузом лет. Шагают, пока душа в теле, исполняя свой последний долг, и потихоньку стонут. Стонет земля, и громко стонет ветер, и снег, и скалы, нависшие над дорогой.
И чудится шейху, знающему, что без божьей воли туча не закроет солнца, чудится ему, что солнце спряталось за тучу, чтобы не освещать того срама и страха, в которые обмакивал господь людские головы. Впервые после нашествия джунгар, после навек заклейменной годины белых пяток, видел Мурат-шейх такую страсть. А ведь это начало. Следом побегут другие. Куда? К джунгарам, что ли? В Китай, в Хиндустан или в афганские земли? Везде чужбина, повсюду лихо. Но нет ничего лише войны…
Вдруг послышалась песня, горькая и сладостная, как детская слеза.
Где мой дед был джигитом, а бабка — девицей…Ты прости и прощай, добрый мой Туркестан!Пролилась наша кровь, как живая водица…Ты прости и прощай, злой ты мой Туркестан!Мурат-шейх взмолился, воздевая руки к небу. Молитва его славила господа, но душа восставала против воли господней. Потом он запнулся, забыв слова молитвы, и не стал их вспоминать.
— Бог мой, пусть все это будет сном… я все это вижу во сне…
Глаза его закатились, и он повалился без памяти на землю, под ноги испуганному коню.
Подошел Сейдулла Большой, поднял невесомое тело старца и сел с ним на придорожный камень, словно с ребенком на руках.
— Состарились мы… Сдаем помаленьку… — сказал Сейдулла. — Небось когда вывел шестьдесят тысяч семей из-под ига джунгар, так не уморился. Тогда мы и сны видели другие. Правда, тогда был Оразан-батыр!
— А сейчас Маман, — холодно-язвительно добавил Есенгельды, подъезжая и с усмешкой глядя на бесчувственного старика.
— Накажет тебя бог, — сказал ему Сейдулла. — Разбиваешь народ. Делишь одно сердце надвое. Ответишь перед Маманом!