Сказание о Маман-бие
Шрифт:
— Не дадим… себя… обуздать!
Старик едва справился с конем, но его воинство подхватило клич — с решимостью отчаяния, которая иной раз одолевает намного большую силу.
— Не дадим обуздать! Умрем — не дадим!
В ответ раздался громовый рык. Колонна вражеских всадников ринулась вперед и прорвала цепь черных шапок, как дубина кисею, затем растеклась вязкой, как патока, лавой и потопила в своей гуще каракалпаков.
Тогда и дрогнули джигиты-кунградцы, потому что вмиг потеряли друг друга. Они побежали бы, если б могли. Теперь, чтобы уйти, надо было продираться сквозь грозную и спасительную тесноту; они и продирались.
Все
Мурат-шейха выручал его великолепный скакун. Наторевший на козлодранье, зрелый могучий жеребец взмок от пота, но легко выносил хозяина из свалки, как это требовалось в игре и не мешало в бою. Старику оставалось лишь усидеть в седле. Он был крепко помят, но пока что без царапины, и ему удавалось даже рассмотреть, что деется на поле перед горой, похожей на холку коня.
С изумленьем шейх узнал вдруг среди дерущихся Убайдулла-султана, сына Гаип-хана. Как этот добрый молодец сюда попал? Он ли это? Шейх видел его одну секунду. А в следующую Убайдулла-султан повис вниз головой под крупом своего коня на сползшем или сорвавшемся с подпруг седле. Видимо, запутался, бедняга, в стременах. Трое всадников в казахских треухах погнались за ним, передний держал наготове курык — шест с петлей для ловли коней; понравился им аргамак султана…
Приметил затем шейх нечто более важное, удивительное. Прокатывались по полю волны всадников, необыкновенно грозных… Они были самые шумливые, орали и размахивали оружием устрашающе, но никого из черных шапок не трогали, а лишь путались в ногах у своих. Своим мешали, чужих прикрывали! И в отличие от дерущихся эти всадники действовали слаженно.
Мурат-шейх пришпорил коня, смешался с ними.
— Уходите, отец… поскорей уходите…
— Кто вы, братья? Именем аллаха: кто вы?
— Мы табынцы… Мы кереи… неужели не поняли, не узнали?
Горячая волна радости и любви к этим «супостатам каракалпакской юрты» омыла сердце старика. Людей этих казахских родов послали, наверное, Айгара-бий и ему подобные умные головы, храбрые сердца. Знать, сильней ханской воли народная воля. Но разве это не чудо? И так был увлечен Мурат-шейх греховной мыслью о людской доброте и силе, что ему и в голову не пришло в ту минуту, что это божий произвол. И что, стало быть, всевышнему было угодно, чтобы черные шапки не сказать — устояли, но все же уцелели в таком неравном бою.
Есенгельды был не робок. Однако отвагу считал качеством хорошего слуги, а себе, господину, оставлял качества иные. Сердце его дрожало при мысли о том, что осталось за его спиной и что станется, быть может, вскорости с его отцом, но думал он все-таки больше о другом, и это были думы господина, а не раба.
В пути встретился ему Убайдулла-султан со своей прислугой, и Есенгельды мгновенно уловил, что содеялось в семье хана. Так, сказал он себе, так-так!
В тот час, как напоролись кунградцы на нукеров Абулхаира и воочию увидели правоту ябинцев, Есенгельды
Дружки Есенгельды понимали его с полуслова, особливо двое дошлых парней, один по имени Гаип, сын того самого Алифа Куланбая, который зарезал Оразан-Батыра, другой по имени Султангельды, сын Жандос-бия, который подсылал сироту Ельмурата убить Мамана…
Гаип-хана они настигли вскоре; после размолвки с сыном он присел на гранитном валуне закусить, — еда, правда, не утешает, но успокаивает. Есенгельды придержал коня. Окликнул первого из дошлых парней:
— Эй, кто, скажи, у меня сейчас на уме?
— Мой тезка.
— А как, скажи, его назвал шейх?
— Кукольный хан…
— А что про него сказано в книге?
Что одна кривая душа может погубить дюжину святых.
— Ну, а ты что скажешь про своего тезку?
— Надо бы его к ногтю…
— Слушай, а можешь ты сказать, кто такой вон там сидит на камушке?
— Он! Жрет конскую колбасу.
— Едем. Это дело шейх благословит.
— С ним вроде бы трое.
— Их ты разгонишь. А я его… уколю… Он любовался, как я метко кидаю копье. Пусть сейчас любуется. Ты не против?
— Я ничего… Уколи.
Гаип-хан, увидев вдали шестерых кунградцев, перетрухнул чуть ли не до обморока, но, узнав Есенгельды, успокоился вполне и заорал на него во все горло, ибо джигиты подскакали вплотную и ни один не спешился:
— Кунградские щенки… вы что себе позволяете?
В ту же минуту у него горлом хлынула кровь, потому что Есенгельды с ходу всадил ему под самую бороду копье. Хан повалился на землю, хрипя, а слуги его тотчас повскакали на коней и кинулись врассыпную.
Есенгельды, ухватившись обеими руками за древко, выдернул копье из горла хана и скомандовал, отворачиваясь:
— Добей его. Живым не оставляй.
В горле у хана свистело. Потом свист оборвался, и от трупа хана отошел его тезка с ножом в руках. Нож у молодца был дареный, отцовский.
В тот же день пронесся по степи долгожданный и вместе с тем необъяснимый слух, что Маман и его товарищи наконец объявились: прибыли в аул хана Абулхаира, но из ханского аула не убыли… Оставил их Абулхаир при себе аманатами или взял на некую службу — никто не знал. Нигде их более не видели, не встречали, будто они прятались от людских глаз.
Следом растеклись слушки-догадки, и среди них — один, самый подлый, что Мамана и его товарищей уже нету в живых. Было это ни с чем несообразно и очень похоже на правду.
Что же, стало быть, не будет Мамана с великими новостями из России? Что же, стало быть, конец всякой надежде? Не хотелось этому верить. И люди не заговаривали об этом, таясь друг от друга, как бывает, когда боятся сглазу.
Не унималась затяжная зимняя буря. Но жестокость господня померкла перед человечьей. Лютый мороз запекал на снегу людскую кровь, а ветер завивал метели, черные от пепла и гари. Не в силах была буря развеять дым и копоть, а снежные вихри еще и розовели от пожарищ, обнявших горизонт кольцевым заревом.